Гетманские грехи
Шрифт:
– Ну, не сердитесь же на меня, – сказал он, беря ее руку. – Если я поступил опрометчиво, но только потому, что видел там сокрушение, печаль и истинное чувство, и я не мог противиться.
Егермейстерша иронически засмеялась, повторяя:
– Печаль, сокрушение, истинное чувство! Ах, прошу вас, не говорите мне этого. Вы так заботитесь о моей судьбе, дайте же мне успокоиться.
То, что я имею с этого несчастного Борка, хватит мне на жизнь даже при самом плохом хозяйничье. Правда, я прежде была приучена к другой жизни; но теперь – кусок хлеба, немного молока…
И
Теодор должен собственными усилиями выбиться наверх; или, или… –она замолчала и задумалась.
– Может быть, Господь Бог не всегда карает детей за грехи родителей и смилуется над ним…
Я знаю Теодора: у него доброе сердце; но я больше боялась бы для него богатства, чем бедности. Это красивая головка могла бы легко закружиться. И, покраснев, она опять прервала себя.
– Да, да, так и будет лучше всего. Отец Елисей говорит, что надо заботиться, но не надо слишком тревожиться и огорчаться.
Клемент поцеловал ей руку и вышел потихоньку, сильно смущенный, бормоча себе под нос какие-то французские проклятия, как будто облегчая им тяжесть, давившую грудь.
Кабриолет его покатил прямо в Белосток к занимаемому им дому. В этот день во дворце, несмотря на то, что многие уже уехали, все еще было много народа, и когда Клемент явился к ужину, по-видимому, желая поговорить с гетманом, он только после ужина смог протиснуться к нему.
Гетман еще за ужином пристально смотрел в его сторону, словно надеясь прочесть что-либо в его лице, а когда они после ужина оказались рядом, он отвел доктора в сторону и спросил:
– Я вижу по выражению твоего лица, что у тебя ничего не вышло.
– Уж не знаю, по моей ли вине, за что и почему, но я встретил только брань и неприятность, а вместо утешения причинил боль и огорчение –словом, ничего не добился.
– А история с сапфиром? – прервал его гетман.
Клемент только пожал плечами.
Гетман нахмурился.
– Ваше превосходительство отклонили мою мысль, которая была во сто раз удачнее, а теперь ее уже нельзя привести в исполнение. Надо было выслать деньги из Вильна или из Варшавы – все равно откуда – но непременно в виде возврата долга, от неизвестного.
Гетман задумчиво смотрел куда-то в сторону.
– Что же она думает делать с сыном? – спросил он.
– Его уже нет! – воскликнул Клемент.
– Как так? Но что же случилось?!
– Ах! – сказал доктор. – После вчерашней его эскапады в Хороще она так перепугалась и рассердилась, что не позволила ему остаться даже до рассвета. Он рано утром, выехал в Варшаву.
Браницкий рассеянно слушал.
– Можно найти и там средство как-нибудь незаметно для него придти ему на помощь, – сказал он.
– После явно обнаруженной мной неловкости в таких делах, я уже не берусь за это, – сказал Клемент.
– А я не хочу никого другого.
Говоря это, гетман дружески протянул ему руку.
– Дорогой
– Кроме того, что мы не знали, что этот самый дед, сопутствовавший Собесскому, как раз жаловался, что привез из Вены только раны да позолоченные стремена, которые он принял за золотые…
Разговор, вероятно, продолжался бы, но в это время приблизился с одной стороны староста Браньский, а с другой пробирался к гетману его секретарь Бек. Оба они, казалось, караулили гетмана и перегоняли один другого, чтобы поскорее занять его внимание. При дворе Браницкого оба они соперничали за влияние на гетмана, по наружному виду казались очень дружными между собой, а на самом деле неустанно старались подставить друг другу ножку и навредить один другому.
О них рассказывали, что оба они питали слабость к табакеркам и сверткам с деньгами, которые посетители очень ловко забывали у них в канцелярии. И тот, и другой пользовались влиянием и доверием у гетмана, оба были ему нужны.
Бек великолепно вел всю заграничную корреспонденцию, а староста Браньский умел разговаривать с шляхтой, устраивал сеймики, любил выпить в компании, а при случае мог и написать мемориал в правительственном стиле. В глаза Бек расхваливал Стаженьского, а староста превозносил до небес стилизацию швейцарца; за глаза первый звал Стаженьского болваном, а тот в свою очередь ругал швейцарца лапсердаком.
Гетман, со своим равнодушием и терпимостью большого вельможи, ни к кому особенно не привязывался, но и не к кому не питал ненависти, в обществе Бека называл его – "большим умницей", а, говоря о нем со Стаженьским, выражал свое мнение словами – "он не глуп". Оба они получали подарки от гетмана и пользовались его милостями, но ни один не был в состоянии спихнуть другого.
Гетман, заметив, что оба соперника приближаются к нему, перехитрил их и, проходя по очереди между ними, направился прямо к литовскому стольнику, с которым вступил в веселую беседу.
Поручик Паклевский не был рожден орлом и не отличался склонностью к предчувствиям – разве только в том случае, если из кухни доносился запах чеснока, – он догадывался о баранине на жаркое; Господь Бог не сотворил его пророком, да и жизнь не развивала в нем этого дара, но замечательно то, что все его слова, в шутку сказанные егермейстерше и предвещавшая встречу ее сына на дороге в Варшаву со спасенной им из пруда старостиной, исполнились точка в точку.
В тот же самый вечер, когда Теодор, отведя коня в конюшню при постоялом дворе, вышел подышать свежим воздухом, так как стояла ясная и теплая погода, – к крыльцу подкатил тарантас, исправленный в Белостоке, и прежде чем он успел спрятаться, – а, может быть, он вовсе и не хотел прятаться, – из тарантаса высунулась белокурая голова, и амурчик крикнул: – Ей богу, мамочка, это он!!