Гибель Марины Цветаевой
Шрифт:
Год назад уехала из Франции в Москву ее дочь; полгода назад тайно, спасаясь от полиции, бежал туда же муж. Когда осенью тридцать девятого и мужа, и дочь арестовали, Цветаева воспринимала скорее как ошибку и странный недосмотр собственную свободу. И свободу тех, с кем она еще встречалась.
Трагедийное напряжение эпохи властно вошло внутрь ее собственного дома еще в начале тридцатых годов, когда Эфрон подал прошение о возврате на родину.
Между тем Марина Ивановна начисто лишена была спасительного свойства обыкновенных людей — приспособляться к непереносимому: хлопотать, обустраиваться, выживать — хотя бы и у подножия вулкана. Она пыталась что-то делать и даже иногда проявляла
Но она не могла стать другой, если бы и хотела. Она не могла перестать слышать то, что слышала. Ощущать и переживать все — с безмерной, разрывающей сердце остротой, — так, как ощущала и переживала всю свою жизнь.
«В Вас ударяют все молнии, а Вы должны жить…» — писала она Борису Пастернаку [36] семнадцать лет назад, почти что в другой жизни. К красотам метафор ради самих красот она не прибегала никогда. Тем более обращаясь к собрату по призванию. Этими словами она говорит о том, что было ему знакомо не хуже, чем ей: о природе истинного поэта. Можно быть уверенным, — наоборот, что подбирала она наиболее точные выражения, чтобы он сразу мог узнать это состояние.
36
Письмо Цветаевой Пастернаку от 11 февраля 1923 года (в кн.: Марина Цветаева. Сочинения в двух томах. Том 2. М., 1988, с. 481. В дальнейшем данное издание обозначено: Соч. 1988.).
В вас ударяют все молнии. А вы должны жить…
Так, во всяком случае, было с ней самой.
Но если уже весной тридцать девятого она столь внятно слышала поступь гибели и так непереносимо было для нее переживание невольной сопричастности к предательству, подлости и насилию, разлившимся в мире, — что же теперь?
Пепел погибших стучал в ее сердце, равно как и страдания тех, кто еще только был обречен, приуготовлен на муку и смерть. Мир стремительно поглощала черная тень побеждающего морока, захватившего весь горизонт.
Временами она ощущала это с такой явственной силой, что, очнувшись, готова была приписать болезни. «Я тяжело больна, — написала она в предсмертной записке спустя всего четыре дня, — это уже не я…» Это, однако, не означало ничего другого, кроме того, о чем она уже говорила Борису Леонидовичу в том давнем письме, почти двадцать лет назад (а потом еще и в эссе «Искусство при свете совести»): поэт пропускает через себя все стихии, в него ударяют все молнии — и отразить их он может только своим творчеством.
Но если творчество совсем ушло из жизни…
Чуковская приводит Марину Ивановну к своим новым друзьям Шнейдерам. Лидия Корнеевна и сама познакомилась с ними совсем недавно, по дороге в Чистополь. Нежданную гостью встречают с теплым радушием. Выясняется, что здесь знают и любят ее стихи и искренне рады ей самой. После чая и разговоров Цветаева читает «Тоску по родине».
Тоска по родине! Давно Разоблаченная морока Мне совершенно всё равно — Где совершенно-одинокой Быть, по каким камням домой Брести с кошелкою базарной В дом и не знающий, что — мой, Как госпиталь, или казарма.И
Как должна была прозвучать тогда эта предпоследняя строфа:
Так край меня не уберег Мой, что и самый зоркий сыщик — Вдоль всей души, всей — поперек! Родимого пятна не сыщет!Но она не дочитывает стихотворение до конца, обрывает раньше. И звучит в нем теперь лишь отречение, полное горечи, сплошная боль оставленности, — без намека на смягчение сердца нежностью к родной земле. Пронзительно оборванной последней фразы:
Но если по дороге — куст Встает, особенно — рябина…в доме Шнейдеров не прозвучит.
Ее просят прочесть «Стихи к Блоку». Она отмахивается: «старье!» Она хочет читать только то, что и сегодня еще звучит в душе. Ни Шнейдеры, ни Чуковская не знают ее таланта в расцвете, все их восхищение — перед той, молодой, почти что начинающей, от которой она так давно и далеко ушла.
И Марина Ивановна обещает попозже, этим же вечером, непременно прочесть «Поэму воздуха».
Кажется, она немного отстранилась от ужаса, который носит в себе. Попав в живую атмосферу милого дома, она распрямляется. Чуковская пишет: «Марина Ивановна менялась на глазах. Серые щеки обретали цвет. Глаза из желтых превращались в зеленые. Напившись чаю, она пересела на колченогий диван и закурила. Сидя очень прямо, с интересом вглядывалась в новые лица. <…> С каждой минутой она становилась моложе…» [37]
37
«Воспоминания», с. 543.
Четыре дня отделили это чаепитие у Шнейдеров от рокового дня в Елабуге.
Я спрашивала у Лидии Корнеевны: а как же версия о психическом надломе, почти что душевной болезни? В ответ Чуковская энергично протестует. Подавленность, бесконечная усталость, с трудом заглушаемое отчаяние — да, это было. Но когда она говорила, от нее исходила энергия как бы даже вопреки смыслу произносимых ею слов. Конечно, у нее были на исходе силы, душевные и физические, — но это совсем другой вопрос.
И этим же вечером она собиралась прочесть наизусть «Поэму воздуха» — одно из самых сложных своих произведений…
Итак, после благоприятного решения чистопольских властей Марина Ивановна проводит несколько часов в баюкающей дружеской обстановке. Ее выслушивают с неподдельным интересом, о чем бы она ни заговорила. Ей предлагают конкретную помощь: обед и ночлег сегодня, а завтра — совместные поиски жилья. И Цветаева, конечно, чувствует, что этим людям можно довериться, хотя еще несколько часов назад она их не знала…
Но потом она спохватилась.
Оказывается, у нее назначена встреча.