Глазами дочери (Воспоминания)
Шрифт:
Хотя продажная цена книги выше предлагаемого всюду ширпотреба, она все же намного ниже вожделенной бутылки эмигрантского «Абсолюта» и адресована она не толпе, но истинным любителям искусства, преданным поклонникам таланта непостижимого Федора Ивановича Шаляпина.
Сентябрь, 1996 год,
Нью-Йорк.
И. Д.
Глазами дочери (Воспоминания)
«Иных уж нет, а те далече…» А. С. Пушкин
В этой книге я делюсь воспоминаниями детства:
Я закрываю глаза, и передо мной вырастает наш московский дом… Вот я хожу по его комнатам, где мне знаком каждый уголок, я ощущаю запах его, ступаю по мягким коврам или до зеркальности натертым паркетам, слышу голоса, шаги… Встают ушедшие тени, смотрят на меня, улыбаются. Они пришли, чтобы помочь мне рассказать, напомнить о себе, о событиях и случаях, вспомнить милое сердцу счастливое детство, уют и уклад нашего дома и тех замечательных людей, которые перебывали в нем.
Все эти люди ушли навсегда и безвозвратно: ушли эти неподражаемые, неповторимые личности, ибо вместе с ними ушла и та эпоха, самый конец которой я и застала. Впрочем, после революции, все они были уже из далекого, прошлого мира.
Ушел и отец — тоже неповторимый! Я имею в виду не артиста Шаляпина, а человека — необыкновенного во всем, даже в повседневной жизни, и, конечно, являющегося центральной фигурой моего повествования.
Таким я его помню
О Шаляпине писалось много — о его даровании, личности, творчестве, о знаменитостях, с которыми ему приходилось встречаться.
Мне же хотелось бы показать его совсем с другой стороны — не как артиста, а как человека. Рассказать о его будничной жизни.
Правда, артист и человек сливались в нем, и, может быть, это как раз является самой характерной из его черт. У него не было пропасти между сценой и жизнью. «Играть» он не переставал никогда. Творчество окрашивало его каждодневную жизнь. Рассказчиком он был совершенно исключительным. В Париже он годами рассказывал моей младшей сестре Дасе придуманную им сказку о каких-то «северных и южных колдунах и о мохноногих», при этом северные колдуны были добрые, а южные — злые, и все они обладали способностью обращаться в разные предметы, и между ними, конечно, шла борьба. Не только Дася, но и взрослые с увлечением заслушивались их необыкновенными приключениями.
Отец обладал неисправимой детской жизнерадостностью, которая не покидала его до самых последних лет. Шутка была для него насущной потребностью.
Сидим мы, бывало, и слушаем радио. Скучный голос вяло сообщает: «Сейчас ровно четверть десятого».
И вдруг отец срывается с места, подставляет к стене стул и с жестами чрезвычайной поспешности и суетливого волнения переставляет часы, а затем медленно слезает со стула, еле переводя дух, и с глубоким волнением говорит: «Ну, слава Богу! Переставил часы».
Конечно, пустяк, мелочь. Переставил человек часы. Но в коротенькую сцену, разыгранную для своих домашних, он, как артист, вкладывал не меньше искусства, чем в торжественные выступления перед многолюдной публикой.
И наша жизнь была полна таких экспромтов. Сижу я как-то раз в гостиной — было это в Париже, раскладываю пасьянс. В доме тихо, все разбрелись.
— Пасьянс раскладываешь? Ну и я вот тоже пасьянс раскладывать буду…
И, вытащив из-за спины колоду каких-то невероятно огромных карт (кто-то, кажется, подарил ему их в Америке), он вдруг начинает с шумом бросать карту за картой на стол, сопровождая каждое движение выразительной мимикой. Разыграно это было артистически, каждая мелочь продумана: и медленное появление, и бесстрастные слова, сказанные глуповатым тоном, и внезапные жесты, с которыми он клал огромные гротескные карты на стол рядом с моими обыкновенными картами, которые вдруг стали смешными по сравнению с этими великанами. Я, кажется, никогда в жизни так не смеялась. И отец был доволен — он любил отзывчивую публику. Он любил, чтобы все, что он ни делает, было удачно, и привык к этому. Успех неизменно вдохновлял его.
И вместе с тем он сам был благодарным зрителем. Михаил Чехов[1] в роли Мальволио в «Двенадцатой ночи» Шекспира заставлял отца так хохотать, что ему едва не становилось дурно. Он продолжал смеяться даже по дороге домой и никак не мог насладиться полученным удовольствием. Впрочем, остро переживал он не только забавное. Реакция его была на все творчески повышенная. Воображение его не потухало ни на минуту.
Как-то были мы с ним на спектакле в театре миниатюр «Синяя птица», который содержал Я. Д. Южный[2]. Вышла актриса и спела «Бублички». Казалось бы, что особенного: выходит женщина и поет: «Купите бублички, отец мой пьяница…» Но на отца этот номер произвел совершенно необъяснимое трагическое впечатление — настолько, что он должен был выйти из ложи. Внезапно он вообразил все «по-человечески», в мировом масштабе, а это вызвало в нем самое непосредственное страдание.
А вот другой случай{4}. Идем мы с отцом по Милану. Вечером у него спектакль — «Борис Годунов», да еще по-итальянски. Он по обыкновению страшно нервничает.
— Ей-Богу, пропал голос. Ну как я буду петь сегодня?
Он пробует голос и издает какие-то дикие звуки — то пискнет, то захрипит, то рявкнет. Не поймешь, шутит он или нет!
— А тут еще, — говорит отец, — суфлер с миланским акцентом. А если я его не пойму? Вот история, во-первых, потерял голос, а во-вторых, забыл итальянский!..
— Ну что ты! Забудешь по-итальянски — будешь продолжать по-русски, — сказала я, и это его сразу его успокоило.
Мы проходим по центральным улицам Милана и подходим к знаменитой миланской галерее «Пассаж», идущей крест-накрест. Итальянцы узнают отца, громко шепчут:
— Шаляпин, Шаляпин…
А я тем временем рассказываю ему:
— Знаешь мозаику посередине галереи, где изображен бык? Итальянцы считают, что он приносит счастье. Если ты готовишься к чему-нибудь важному — идешь в любви объясняться или дом продаешь, — надо наступить этому быку… ну, на одно место. Правда, городские власти решили, что это неприлично, и распорядились переложить мозаику, и теперь этот бык изображен с некоторыми анатомическими сокращениями, но итальянцев это не смущает, и они уверены, что он продолжает по-прежнему приносить им счастье.