Глинка
Шрифт:
С ней гаснет вера в лучший кран,
Не называй ее небесной
И у земли не отнимай.
Глинка отчеканивал каждое слово, голос его звучал металлически резко па высоких потах и во всем регистре необыкновенно гибко, со страстностью, которая искала себе выход, рвалась, увлекая других. Лист слушал, вытянув тонкую шею, и пытался понять волнение певца, повторяя про себя слова переведенного ему романса. Из этих слов Гулак сам немногое принимал и мучительно отбрасывал слова «с ней гаснет вера», рассуждая о том, что же тогда
Но прошествии нескольких недель он узнал, однако, что Глинка изнервничался, тяготится жизнью в столице, болеет и по уговорам родных собирается осуществить отломленное уже однажды свое путешествие — хочет ехать в Париж.
— 1845—
От Парижа до Гренады
Чей голос достоин воздать хвалу землям твоим, Испания?
Клавдий Клавдиан
1
Префектура парижской полиции, записав паспорт титулярного советника Глинки, отметила в графе, отведенной приметам: «Похож на француза, ростом мал, в движениях изящен, бакенбарды темные, волосы немного вьются». Чиновник, заполнявший эту графу, мнил себя сердцеведом и человеком хорошего вкуса. Возвращая Михаилу Ивановичу паспорт, он сказал:
— Я редко ошибаюсь. Париж — город артистов. Счастлив заметить, что ваша внешность — артистическая и вам по нраву жить в нашем городе!
Город подавлял громоздкостью семиэтажных домов и необыкновенным движением на улицах. Понизу нескончаемыми рядами тянулись лавки, сверкая витринами. Благодаря этому весь нижний этаж Парижа казался сплошной лавкой. Множество рулеток и устроенных здесь же лотерей преграждали путь. По утрам попадается всадник. К хвосту его лошади привязана металлическая метла: так чистят улицу. Не менее любопытно моют панель, пуская воду из водопроводных труб. Впрочем, все это становилось вскоре привычным, а широкие бульвары даже стали напоминать Невский проспект. Было трудно смириться с другим, с ощущением… не-обжитости самого города, будто все его кварталы были одной большой гостиницей, а у людей, живущих здесь, меняется характер так же часто, как и их квартиры. Просиживая часами в Тюильрийском саду, он наблюдал за тем, как все еще не могла войти в свою колею жизнь города, однажды из нее выбитая событиями революции и наполеоновских поражений. А говорят, что у французов характер легкий.
В саду у цветников няньки водили за руку разодетых в кружева мальчиков и докучно рассказывали о родственниках, погибших в сражениях. До слуха Глинки доносилось: «Мы сходим с тобой в Дом инвалидов и там вспомним дни, когда, служа Наполеону…» Глинка знал, что Париж еще недавно называли городом вдов. Париж, в котором, по рассказам путешественников, всегда властвовала женщина.
Часовые не пускали в сад плохо одетых, надсмотрщики-садовники ходили отменно важно с лейками в руке, а возле бассейнов продавались маленькие складные стулья с полотняными сиденьями, — все стоило дорого и приспособлялось к услугам знати. И как никогда явствовало, сколь в тягость стал мундир спешащим в отставку военным. Вот черный фиакр чинно провез плац-майора на смену караулов, и в отдалении появились
— Так ли раньше менялись караулы? — шепнул с грустью Глинке незнакомец, сидящий возле пего, ветеран войны.
И, утешаясь мелькнувшим воспоминанием, спросил:
— Вы не были па торжестве погребения Наполеона? В день, когда привезли в Париж его гроб с острова Елены четыре года назад?
— Нет.
— Это был чудесный день, — оживился незнакомец и зачем-то снял шляпу. — Я видел, как траурный кортеж вступил на эспланаду Дома инвалидов. Погребальную колесницу на позолоченных колесах везли шестнадцать вороных лошадей, по четыре в ряд. По углам четверо воинов, одетых гениями, держали в одной руке гирлянды цветов, в другой — трубы славы. Катафалк был покрыт фиолетовым крепом, осыпанным золотыми пчелами. Да, да… Храм Дома инвалидов был драпирован такого же цвета бархатом, и все в Париже казалось тогда фиолетовым. Это был траурный цвет. Тело императора лежало в шести гробах — жестяном, свинцовом, красного и черного дерева…
Императора? — перебил Глинка, словно прислушиваясь к звучанию этого слова.
Ему представилось совсем другое: окрашенные заревом дороги Смоленщины, каретник Корней Векшин, уводящий партизан в леса, и певунья Настя, встретившая его, восьмилетнего мальчика, в день, когда он вернулся из Орла, словами: «А мы тут воевали с басурманами, показали им от ворот поворот. А вырос-то как, милый ты наш, барчик наш родимый!..» Право, есть во всем этом что-то призрачное, неправдоподобное. И мог ли он думать, что придется ему слушать здесь, в Париже, горестный рассказ о ссыльном императоре, жизнь которого никак уже не осветят все отданные ему похоронные почести.
— Ну да, императора! — удивился его возгласу незнакомец. — Вы, должно быть, русский? Впрочем, все ведь отдают ему честь. Он кончил плохо, но что было бы с Францией, не будь его?
Глинка внимательнее вгляделся в лицо старика. Незнакомец жил прошлым и никак не мог поставить в вину Наполеону какую-нибудь из его неудач.
— Вы не согласны? — уже с вызовом спросил старик.
— Трудно сказать. Вы думаете, что принесенное им горе как-то возвеличило Францию? Вы не жалеете… себя?
— Нет, — быстро ответил ветеран, — Тех людей нет, и того, времени нет, но я не позавидую никому из молодых людей, не дравшихся вместе с Наполеоном.
И осторожно спросил:
— Вы путешествуете?
— Да.
— Вы русский помещик?
— Помещик! — повторил Глинка, скучая.
— Но вы пе можете не побывать в Доме инвалидов, приехав в Париж.
— Пожалуй.
Ему подумалось, что действительно нельзя не побывать там.
— Тогда идемте?
— Куда?
— В Дом инвалидов. Я там живу. Позвольте представиться: Шан-Жюль Валес, капитан кирасирского полка маршала Нея.
— Михаил Глинка.
— Не писатель ли? Я читал в библиотеке Дома инвалидов что-то переведенное из книг Глинки.
— Нет. Человек, которого вы имеете в виду, находится сейчас на Севере, в Карелии, но он тоже ветеран войны и сражался против Наполеона.
— О, мне было бы интереснее с ним! — вырвалось у старика.
И, как бы желая загладить невольную свою неучтивость, он сказал:
— Ведь не каждый русский помещик явится в Париж. Вот и подумал, не вы ли? Я слышал, будто еще есть Глинка композитор, но для композитора вы слишком спокойны с виду.
— Почему же?
— В вас нет задора или, я бы сказал, горения страстей;