Глубокий тыл
Шрифт:
— Так как же, товарищи, насчет огородов? Нужны они?
Отозвалась лишь женщина в очках, та, что давеча читала газету.
— Да что там, Анна Степановна, дело доброе, будет еще одной важной мерой по улучшению жизни трудящихся в тяжелых военных условиях.
— Мера-то мера, а вот что в эту меру сыпать?
— Устаем, Степановна, — призналась пожилая работница. — Иной раз до кровати дойдешь, ткнешься, и думать ни о чем не хочется.
— Ну, а ты как, Зоя, думаешь? — настойчивей спросила Анна Перчихину, зная, что эта горластая бабенка умеет исподволь организовать общественное мнение в фабричных уборных, в коридорах общежитий.
— А я, как все, —
— А я все мечтаю: как это здорово — после смены пойти на часок за город, на вольный воздух, на солнышко! — вздохнула Анна, пока что дипломатично обходя вопрос о семенах.
— Солнышко солнышком, да еще хоть мешков по пять картошечки осенью в балаган ссыпали бы, — неожиданно ответила сидевшая с ней рядом молчаливая женщина. — А может, и не только картошечки, а и свеколки, редечки и капустки порубили бы… Ой, до чего ж приятно — своя капустка!..
— Да с постным маслицем, — поддержала ее другая и даже с шумом подобрала слюну, а потом спокойно, с убеждением добавила: — А что, Степановна, хорошее дело. Я первая хоть сейчас запишусь.
— Вот видите, товарищ Калинина наши люди всегда готовы поддержать любой ценный почин… — начала было женщина в очках, но Анна, не дав ей кончить, обратилась к той, что завела разговор про овощи:
— Как же, а?
— Я за.
— А еще кто? — уже задорно улыбаясь, спросила Анна.
Те, кто грелся у куба, будто на собрании, стали неторопливо поднимать руки. Когда рук поднялось уже много, Перчихина сказала:
— Ну, куда люди, туда и я, — и подняла свою.
— Так, может, не будем откладывать, составим группу организаторов? — говорила Анна, а сама думала: «Что я, с ума сошла? Речь идет об огромном деле. Надо все обсудить в райкоме. Что, если понапрасну поднимешь народ, взбаламутишь фабрику?» Но затея с огородами казалась ей такой привлекательной, сулила такие очевидные блага, что она верила: почин будет поддержан, и с помощью городских организаций как-нибудь решится и нелегкий вопрос о тягле, о семенах. Укрепляя в самой себе эту уверенность, Анна торопила собеседниц: — Ну, как насчет инициативной группы?.. Галка, тащи бумагу и перо.
На возбужденные голоса, доносившиеся из кухни, подходили новые и новые люди. Интересовались, почему шум. Узнавали об огородах, выражали сомнение. Но уже те, что недавно сами недоверчиво слушали Анну, теперь страстно убеждали других.
Галку усадили к окну. Высунув от старания кончик языка, она едва успевала записывать, а женщины, обступавшие ее, подсказывали фразу за фразой. Тут же обсуждали эти фразы, браковали одни, заменяли другими. Можно было уже не сомневаться, что письмо выйдет энергичное и аргументы в нем будут убедительные.
— Только ошибок меньше сажай: переписывать некогда! — крикнула Анна Галке через головы обступивших ее женщин.
— На четверку уж гарантирую, — отвечала та.
Чувствуя, что костер разгорелся и не потухнет, Анна незаметно ушла из кухни. В комнате родителей она не застала и следов спора. Старики сидели рядышком, тихие, понурые. На столе были разложены фотографии внука: Марат — толстенький голыш с будто перевязанными ниточками запястьями рук; Марат в матроске у трехколесного велосипеда; Марат в новенькой фуражке ФЗУ, величественный и важный; Марат, скачущий на лихом коне, в роскошной черкеске с газырями, на фоне кипарисов, гор и озера, по глади Которого написано «Привет из Крыма»;
На эту последнюю карточку и смотрели бабушка и дед.
11
После того как в блиндаже перевязочного пункта врач осмотрел Курта Рупперта и наложил временные повязки, перебежчика подняли на носилках в кузов машины.
Это был обычный, наскоро побеленный известью фронтовой грузовик. Курта уложили на ветках хвои, покрытых брезентом и застланных простыней. Рядом поместился немолодой солдат в шапке с опущенными ушами и в полушубке, поверх которого он с трудом напялил халат, уже треснувший на спине по шву. Солдат был хмур. От него пахло табаком, хлебом, карболкой. Но руки у него были сильные, опытные. Когда машину, пробиравшуюся без фар по дороге, такой узкой, что ветви сосен, сгибавшихся над ней, то и дело скребли ее по бортам, начинало подбрасывать на корневищах, солдат поднимал Курта за плечи, держал на весу и, не меняя хмурого выражения лица, приговаривал что-то успокаивающее.
Курт не чувствовал острой боли. Только обессиливающая слабость разливалась по телу. Он лежал неподвижно. Вершины заснеженных сосен бесшумно проплывали, как темные облака. Колюче сверкали звезды. Сознание то приходило, то исчезало. Казалось, кто-то раз или два останавливал машину. Казалось, кто-то, поднявшись над бортом, удивленно рассматривал Курта. Словно сквозь стену, неясно доносились обрывки непонятных разговоров. Казалось, идет снег. Единственное, что было твердой, не вызывающей сомнения реальностью, — это грубоватое, хмурое лицо, все время маячившее рядом, это запах табака, хлеба и карболового раствора, это сильные руки, осторожно приподнимавшие раненого, когда машину начинало подбрасывать.
Потом была операция. В этом Курт уверился позже. Память сохранила только матерчатый колеблющийся потолок, ослепительный свет свисавшей сверху лампы, сладковатый запах хлороформа и странное ощущение, будто какие-то большие жуки, не причиняя особой боли, бродят в одеревеневших, бесчувственных внутренностях. И опять его везли, теперь уже в санитарной карете. И не хмурый солдат, а девушка сидела рядом — высокая, румяная, грузноватая девушка с крупным, мужского склада лицом.
Уже под утро машина остановилась у длинного деревянного здания. Носилки вынесли, стали поднимать на крыльцо. От ритмичного раскачивания вновь закружилась голова. Снова увидел Курт в светлеющем небе не одну, а три луны. Они будто скользили куда-то вниз, увлекая за собой раненого. Потом невесть откуда совсем рядом возникло на миг тонкое, бледное девичье лицо — короткий, прямой нос, приподнятые золотистые брови и синие глаза, — но и оно стерлось и будто растворилось в стремительном вихре, уносившем Курта…«Ах, как прохладен ветерок!»
Наконец сознание вернулось прочно. Открыв глаза, Курт увидел себя на хирургическом столе. Рослая девушка, которая привезла его сюда, стояла рядом. На ней был халат, шапка курчавых волос перехвачена марлевой косынкой, румяное лицо выглядело утомленным. Один из рукавов был у нее закатан к плечу. Ватным тампоном она зажимала свою руку на самом сгибе. Женщина постарше, лицо которой было закрыто марлевой повязкой, свертывала резиновую трубку. Курт понял: ему перелили кровь. И донором, несомненно, была эта курчавая девушка с мужским лицом. Обе, смеясь, о чем-то разговаривали. Потом курчавая неожиданно сказала Курту на плохом немецком языке: