Глухая пора листопада
Шрифт:
Капитан рассмеялся.
– Знаю я, брат, твою нужду, не забыл. – Он опять рассмеялся. – А впрочем, валяй: отсюда не удерешь. – Капитан достал портсигар: – Угощайся. В сортире покурить – одно удовольствие.
И тут-то Нил вспомнил, все вспомнил: погром заводской конторы, жандармский дивизион верхами и этот вот фартовый капитан, у которого он тогда тоже просил дозволения справить нужду.
Сизов взял папироску, улыбаясь и поводя плечами.
– Благодарствуйте, ваше благородие. Дай бог здоровья. Редкий вы господин, право слово, редкий.
– Ладно. Будет лясы точить. Ступай.
Ватерклозет
Нил не торопился. Он всласть подымил папироской. Докурил до горечи, до мундштука, еще пошевелил плечами, чтоб блуза сидела вольнее, и вышел из ватерклозета. Капитан и унтер (только сейчас Сизов заметил, какой здоровяк этот унтер) повели Нила в кабинет прокурора.
Нил шел свободно. «Целясь, смотри ему в глаза». Так Флеров писал. В записке. В той, что принес Белино-Бржозовский. Отставной корнет, их благородие, светлые клетчатые брючки.
Капитан отворил дверь в кабинет, пропустил вперед Сизова. Опершись об огромный письменный стол, Муравьев привстал с кресла. Глаза его показались Нилу белыми, как клозетный фаянс. И, глядя в эти глаза, Сизов скользнул ладонью в карман с пистолетом.
Ему дали выхватить револьвер. И тотчас унтер таранным ударом опрокинул Сизова навзничь. Выстрел грянул в потолок. Посыпалась штукатурка.
– Плохо стреляешь, малый, – рассмеялся жандармский капитан и легонько пнул Сизова сапогом.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
На ущербе августа Зизи и дети отправились из калужского имения в Петербург, а Вячеслав Константинович пожелал обозреть подмосковную, недавно благоприобретенную.
В Москве была пересадка, выдалось несколько праздных часов, но г-н Плеве, не терпевший праздности, знал, куда себя деть. Он уже наперед все расчислил и теперь, в Москве, пригласил товарищески отобедать Муравьева Николая Валерьяновича.
Они были питомцами Московского университета, случалось им вместе служить, оба отдавали должное друг другу. В своем старшем собрате находил Николай Валерьянович ясный ум, бездну трудолюбия и недюжинный темперамент, хотя и скрытый внешней бесстрастностью. В свою очередь, Вячеслав Константинович ценил выдающийся юридический дар Муравьева, его образцовые ораторские способности и говаривал, что завидует московским студентам, которым нынешний московский прокурор взялся читать курс уголовного судопроизводства.
Разумеется, оба замечали и «пятна на солнце». Г-н Плеве порицал некоторую беспорядочность в личной жизни г-на Муравьева. А г-н Муравьев порицал несколько болезненное самолюбие г-на Плеве, которое, очевидно, объяснялось, выражаясь по-старинному, худородностью нынешнего директора департамента.
Муравьев не ошибался. Худородность была Вячеславу Константиновичу вечной занозой, саднила ему сердце; в глубине души г-н Плеве завидовал фамильной громкости Муравьевых; признаться,
Все это, впрочем, не мешало обоим юристам поддерживать отношения добрые, насколько таковые вообще доступны людям, делающим карьеру на государственном поприще…
Москва еще не развеяла духоты и вони протекшего лета, и Муравьев с Плеве расположились в загородном ресторане «Мавритания», под щедрой сенью Петровского парка.
Плеве заказал суп тортю, соус бордлезо, филе из куропаток с трюфелями и саваран с фруктами. Заказав, намекающе улыбнулся сотрапезнику:
– Отобедаем по-царски.
Муравьев неопределенно шевельнул бровью. Плеве опять улыбнулся намекающе:
– Буквально, Николай Валерьянович. В прямом смысле.
Откинувшись, пристраивая крахмальную салфетку, он рассказывал, как ему посчастливилось обедать в Арсенальном зале Гатчинского дворца: «Пять персон. Их величества, фрейлины Голенищевы-Кутузовы и ваш покорный слуга-с».
Бывший петербургский начальник Муравьева завел свою речь, конечно, не ради пустого бахвальства, а с умыслом. Но с каким, Муравьев решительно не догадывался. И ждал чего-то вроде подвоха. Это не было мнительностью. Муравьев в последнее время опасался неприятностей. Он опасался их с того самого дня, как Сизова «отобрали» для департамента полиции. Там Сизовым, как выяснил Николай Валерьянович, занялись майор Скандраков и прокурор Котляревский. Майора Николай Валерьянович не боялся, полагаясь на его профессиональную «скромность». Муравьев боялся Котляревского: «Враг, язва, субъект несноснейший!» К тому же Котляревский действительно пострадал от революционеров – глаза лишился. Ох, как одноглазый циклоп, должно быть, зол на него, Муравьева, который хотел задешево поднять свои акции.
В сущности, прямые служебные неприятности за эту историю с лжепокушением не грозили. Лишь бы она не дошла до сведения царя. Тут приходилось считаться с особенностями августейшей натуры. Император, например, не желал читать писем, перлюстрированных в «черном кабинете». Отмахивался: «Мне этого не нужно». Признавая важность политического сыска, он, по слухам, брезговал провокацией. Человек примитивный в государственном смысле (хотя житейски сметливый), он чугунно-твердо верил, что правит по праву, а потому и не нуждается ни в чтении чужих писем, ни в услугах дегаевых. То есть они-то – и «черный кабинет», и агенты-провокаторы, – конечно, нужны, как нужны золотари, но порядочным людям все-таки надобно держаться подальше.
Вот эти-то черточки государевой натуры беспокоили Николая Валерьяновича. Когда Плеве заговорил об Арсенальном зале, Муравьеву почему-то подумалось: уж не довели ли до сведения его величества недавнее происшествие в кабинете прокурора московской судебной палаты?..
Даже будучи в отпуске, свежея и молодея в деревенской аркадии, Вячеслав Константинович не порывал связи с департаментом. Глава тайной политической полиции ни на день не должен выпускать вожжи. Не потому, что лошади могут понести или шарахнуться (лошади достаточно послушны и выезжены), а потому, что неровен час на облучке может очутиться другой кучер.