Глухая рамень
Шрифт:
Такое горе случилось в середине зимы, когда Паране стукнуло ровно сорок пять лет… До этого собиралась она весной стан поставить, наткать новых дерюг для двухспальной постели — одним словом, собиралась жить. А когда жданная зашумела вода в долинах и оврагах, Параня снова была одна и теперь впервые и как-то сразу почуяла себя одинокой бобылкой, старухой, у которой не за горами смерть. И не дерюги ткала она в эту весну, а серый, как пепел, холст…
Она стала глухой к слухам: прогнали царя!.. Скоро будет всеобщее замирение!.. Но без радости, без печали встречала она солдат, возвратившихся с поля брани.
Хилой старухой стояла деревня
Потом новая власть собирала людей на другую войну — с белыми; кое-кто из молодых записались идти добровольно, с ними вместе ушел и Авдей Бережнов. В эти дни опять метался по улицам бабий истошный вой, но Параня больше не плакала. Она поняла, что чужая беда — нипочем ей: своего горя напилась досыта… Горе и сласть у всякой бабы свои, мерка для них у каждой особая, с мелкой посудой вернее счет, — и Параня свои пережитые беды готова мерить наперстком.
С горбатой подругой Лукерьей она ходила глядеть, как с лесного поселка Вьяс увозили куда-то купца Тихона Суркова, лесопромышленника, миллионера; как садился частный пристав в вагон с решетками в окнах. Ей хотелось в ту пору одного только, чтобы с ними зараз увезли и Филиппа, — ведь недаром слух однажды прошел, что он убежал из Вятки от мобилизации.
С глубоко затаенной злобой на своего обидчика прожила она много лет и не забудет обиду до самой смерти.
После переворота пошли какие-то другие, новые люди, даже у старых стало меняться обличье. Бабы — не говоря уж о девках — принялись месить свою жизнь, как тесто: как знают и как хотят, а Параню съедала одна забота — о хлебе… Только для этого, видно, и жить осталось!..
По летам из своего огорода она продает огурцы пятками, парами, по одному. Она не стесняется ценой и просит втридорога. Она постоянно воюет с мальчишками, лазающими к ней в огород за всячиной, гоняется за ними, как собака за курами, ловит, а поймав, хлещет крапивой, задрав рубашонки, — Параня бьет без жалости. Они боятся ее, обходят стороной при встречах: не схватила бы за уши. К ней под окна ходят матери ругаться из-за детей; она кричит с ними на всю улицу, отбивается, словно от ос, провожает их от избы с победной воркотней и бранью, вспоминая родственников по женской и мужской линии вплоть до десятого колена…
Однако с прошлой весны наступили в душе Парани тихий мир и надежное успокоение: на квартире у ней поселился лесовод Вершинин… Новый жилец платит за все: за угол, за стирку белья, за баню, которую она топит для него, платит за молоко, за яички, за огурцы, за квас. Иногда по рассеянности он что-нибудь забудет, тогда Параня скромненько напоминает. Совсем недавно был у них по этому поводу такой разговор:
— За огурчики-то, Петр Николаич, полагается ай нет по нынешним временам? Десяточек я приносила.
— Как же, конечно, полагается. Отдам, не пропадет. — И отдал тотчас же. Изредка, пользуясь его забывчивостью, она получает с него второй раз.
Как-то по осени она вязала соломой малинник, готовя его к зиме. Шел дождь. Навстречу ей проулком бежала чья-то собака. С чужого двора воровка несла в зубах яйцо. Параня оглянулась — кругом было пусто. Размахнувшись по-мужичьи, она палкой подсекла ей ноги. Та выронила яйцо, из него вытекал желток: яйцо было прокушено собакой. Параня принесла яичко домой и, добавив еще парочку, сделала яичницу… Лесовод ел и хвалил, не подозревая, что в ней яйцо, отнятое у собаки…
Он — молод
И, размышляя часто на досуге с Лукерьей или наедине с собою, она убежденно верит, что все люди поступают так же: «На том и свет стоит, на том земля наша грешная держится»…
Глава IX
Там, где шумят сосны…
Вершинин — с ружьем на плече — миновал Лисью гриву, квартал мшистой рамени и, обогнув Боровое озеро, заросшее густым тростником, вступил в сумерки свежего бора.
«Какое древнее божелесье», — подумал он.
В бору стояла глубокая, покойная тишина, только вверху шумел ветер да изредка слышался то тут, то там деревянный стук дятла. Чуть приметный ветер качался на соснах, голых и потемневших от непогоды. Вчера вьюжила сырая с дождем метелица, а нынче тихо, тепло, и немного пристывшие колеи дороги блестят желто-зеленым глянцем. Через несколько минут Вершинин увидал санный след, уводивший в низину, — где-то там и залегли углежоги Филипп и Кузьма. Потянуло горьковато-кислой гарью; она становилась все гуще, ядовитее.
— Дымок отечества не так уж сладок и приятен, — сказал он с игривой шуткой, вспомнив стих любимого поэта. Затем, поддавшись неопределенному безотчетному чувству, закричал во весь голос: — О-го-о!..
Гулкое эхо перекликнулось в чаще, и вслед за ним глухо аукнул тяжелый, нутряной бас Филиппа.
Лес расступился, на небольшой полянке показалась землянка углежогов, занесенная снегом и обставленная кругом знойками. По виду своему знойки похожи на крохотные домушки, вылезающие из-под земли только крышами. Одна дымилась, и кудрявый дымок шел из проделанного вверху отверстия. Углежоги сортировали груду неостывшего горячего угля, вяло передвигая граблями и выбирая уголь покрупнее отдельно. Уголь сухо хрустел.
Старики встретили редкого гостя приветливо, но дела своего не бросили.
— Обожди малость, мы с Кузьмой сейчас зашабашим. Торопимся, Петр Николаич, — сказал Филипп.
Стоя у знойки под старой сосною, лесовод ждал, докуривая папиросу. Дремучий старичок Кузьма, пропитанный углем, сутуло гнулся к земле, снегом гасил тлеющие головешки. Поминутно его схватывало удушье, тогда останавливались грабли в его руках, рваная варьга прижималась к губам, и долго бил старика жестокий кашель.
Филипп на десяток годков помоложе Кузьмы, покрепче здоровьем и выше ростом, у него густая и черная как смоль борода; уши бурого малахая, маленькие и острые, как у медведя, торчат вверх. Филипп — очень известная во Вьясе личность: выжигает уголь самого лучшего качества… Это он давно-давно приехал из Вятки и, потеряв лошадь, поселился во Вьясе на жительство. Это он нанес Паране смертельную обиду, это о нем вспоминает одинокая старуха с великой злобой и ненавистью. Но Филипп забыл, что когда-то случилось, и теперь, иногда встречая Параню, не вспоминает о старом… Обзавелся детьми, домом, пятнадцать годов искусно ковал железо, потрафлял мужикам соседней деревни Варихи и поселка Вьяса; приходилось когда-то работать и на Тихона Суркова, а после перешел в кузницу леспромхоза. Однажды молотобоец по нечаянности отшиб ему правую руку; работать в кузнице стало уже нельзя, и он ушел в лес зноить уголь.