Глухая рамень
Шрифт:
— Слышь, Кузьма, — будил он только что заснувшего товарища, — Кузьма, в самом деле кто-то… того…
— Слышу, отвори, — отозвался тот, силясь поднять отяжелевшее, непослушное тело.
— Кто там? — спросил Филипп заспанным голосом, но так громко, что Кузьма зябко вздрогнул.
— Горбатова везу… замерзли, — откликнулся кто-то за дверью.
Филипп толкнул ногой дверь, она со скрипом отошла, но мало, и, чтобы пролезть в землянку, кто-то рывками отжимал ею пригруженный к притвору снег.
— Кузьма, слышь-ка, сам Горбатов… Ах, беда какая! — вздыхал Филипп, зажигая
Целым сугробом ввалился в землянку Горбатов и начал отряхиваться:
— Филипп, затопи, пожалуйста, печку. Зазяб… руки прямо отваливаются, — говорил он, ежась и растирая ладони.
Мохнатая спина Филиппа завозилась у чела печки, а Кузьма, сипло отдуваясь в усы, силился стащить с Горбатова жесткий, задубенелый чапан и сокрушенно качал головой:
— Або дело большое? Зачем поехал?.. Не время, никак не время. Пока молод — беды не чуешь, вертишь здоровьем и так и эдак… Сгодится оно, право сгодится. Дитятко, Лексей Иваныч, стонать после будешь… Отколь ты, бедный?..
— С Ольховского ставежа. Думали дотемна добраться до Вьяса, — хвать, застала… — У него стучали зубы, очужал голос, став густым и хриплым.
— А где Авдей Степаныч? Уж не потерялся ли где?
— Нет, директор в Кудёму поехал.
Филипп не поскупился заготовленным «первосортным смольем», которое берег под нарой, и наложил в печку вдоволь. Костерок дружно принялся, залил землянку красным дрожащим светом. На полу и нарах четко обозначились отдельные соломинки. На темной от дыма стене висел на гвоздике черный ременный пояс Кузьмы с медной бляхой, похожий на ужа.
Филипп заметил, с какой судорожной жадностью Горбатов припал к огню, протянув к нему скрюченные красные пальцы.
— Эк-ка-а. Дай-ка я… того… поближе их. — И Филипп оттеснил закоченелого человека от печки, обхватил черными руками горящие поленья и услужливо выдвинул их на шесток. — Так тепла больше, грейся на здоровье. Огонек в таком разе — спасенье… Печку-то мы немножко того… переделали. Не ругай нас.
В дверь протискался возчик, наскоро сбросил шубу, размотал шарф и тоже сунулся к огню. На бороде его розовым светом зарделись ледяные сосульки; он принялся их ощипывать, сделав воронкой губы:
— Вот, старики, беда-то!.. И не знаешь, где тебя караулит смертушка. Еще бы малость — и пиши обоих «за упокой»… Филипп, я лошадку-то там пристроил, под навесом, где угли… а сани опрокинул, чтобы поменьше на нее дуло.
— Ин что, пускай стоит: там ветру нет. Только бы уголь наш не искрошила копытами.
— Вас насилу нашли… Кажись, объехали кругом. Занесло с головкой.
Кузьма, захватив пустой чайник, вышел за дверь, из нанесенной косы пригоршнями хватал снег, набивая свою посудинку. Зажмурив от ветра глаза, он искал в темноте покинутую животинку и не скоро нашарил глазами в бушующей суводи расплывчатое, едва различимое пятнышко.
Горбатов нетерпеливо ждал, пока вскипит вода и испечется наложенная в угли картошка. Заторможенное сознание подсказало ему, что он болен, да и Филипп, косо взглянув на дрогнувшую, неестественно румяную щеку Горбатова, сразу понял, почему появилось на этом молодом и прежде бойком лице такое
— Сиди, я подам, — и сам подставил к нему чайник.
Ослабевшей рукой Горбатов держал железную кружку и, обжигаясь, жадно глотал чай. Филипп пальцем вышвыривал из углей картошку, сдирал с нее черную шелуху и совал Горбатову в руку, как ребенку:
— Ешь, пока горячая… може, пойдет на пользу.
В темном углу завозился Кузьма:
— Филипп, слышь-ка, я и забыл: ромашки ему. У меня была где-то. Ужли затоптали? Ага, нашел. — Он поднес к свету старый кисет, помял в ладони. — Есть, на-ко, заваривай…
Ромашку ошпарили кипятком, подбавили водки для крепости, целебным настоем Филипп напоил Алексея, снял с него валенки, а холодные портянки сам растянул у жаркого зева печи…
— Не жжет? — спрашивал он Горбатова, обматывая ему ноги горячими портянками.
— Не чую.
— Хм… «не чую», а у меня пальцы не терпят — жжет… Ну, теперь ложись, отсыпайся.
— Спасибо, доктор, — невесело пошутил Горбатов.
— И рад бы еще, ну больше помочь нечем.
Крепыш возчик, привыкший к стужам, не боявшийся бурь, только покрякивал. Стали укладываться спать; на этот раз пришлось мириться с исключительной теснотой: возчик и Филипп легли на нару вдвоем, не раздеваясь и плотно прижавшись спинами.
— Иди, ложись рядом, — звал Горбатов Кузьму к себе на нару.
Старик отказался:
— Я посижу… вот тут, на соломке. Все равно по ночам не сплю. Або дровец подкину, або что, и животинку покараулить надо… Лежи один, тебе спокой нужнее.
Кузьма вытянул шею, наклонился над лампой и фукнул. Огонь подпрыгнул, оторвался от фитиля — и землянка провалилась в кромешную тьму. Одно поленце, сунутое в дотлевавшие угли, скоро вспыхнуло, жарничок затрещал снова. Кузьма дремал, прислушивался к незатихающей буре, к храпу Филиппа, к громкому горловому свисту возчика. Через некоторое время его ухо отличило от прочих звуков тяжелое, воспаленное дыхание больного. Было слышно, как лихорадит его, как стонет он под чапаном и шевелит ногами.
— Видно, прозяб, — зашептал Кузьма и, сняв с себя шубу, накрыл Горбатову ноги.
— А ты сам-то как? — спросил Горбатов в полусне.
— Ничего, грейся. Я уж таковский, мне ведь семьдесят шесть, а ты…
Дрова успокоительно потрескивали в печке, Горбатов засыпал… Чья-то густая, дремучая, как лес, борода качнулась в полосу красного света — и будто заполыхала сама. Слышатся где-то вдали то неурочное протяжное уханье филина, то глухой стук топора, — а вон, в другой стороне, но ближе, где-то упало дерево… И не понять: куда ведет эта длинная, совсем незнакомая просека, где высокие прямые стволы сосен вспыхивают кровавым отсветом заката… Среди метели кто-то гонит по дороге… в сугробах вязнет по колена Тибет, скачет вдогонку. Остановились… Кто-то слезает с саней — высокий, в тулупе… подходит ближе. В расступившейся на мгновение тьме Горбатов узнает Вершинина… Почему он здесь? почему такое бледное, без кровинки лицо?..