Гномон
Шрифт:
Я закончил первую из пятичастных картин и повесил ее на стену на следующем приеме. Через два дня ее купил — не за баснословные деньги, но за большие, чем я рассчитывал, — агент звукозаписывающей компании, который надеялся доискаться истоков эфио-джаза, чтобы извлечь из них прибыль. Затем он повесил ее на стену в Нью-Йорке и объяснил, что всю работу нужно воспринимать одновременно. Такой сложный подход — как, впрочем, и содержание — понравился одному из Рокфеллеров, Хайнцу, и двум Кеннеди, а также редактору журнала «Time».
В своем следующем номере «New Yorker» писал: «Амхаро-модернистские грезы и образы Бекеле складываются из нескольких частей, что символизирует сплав традиционного и современного понимания личности. Каждая его работа различает тело, душу, разум и сердце, но в то же время — поразительным образом — орудия и личные вещи, которыми окружает себя человек, признает и подчеркивает, что мы не только
Если послушать нынешних паникеров, складывается впечатление, что разум человека легко может принять любую форму, как вода, но по своему опыту скажу: перестроить личность — это как тащить на спине осла к вершине крутого холма. Если я этого добился несколько раз — тогда, в порывах страсти, шума и красок, — наверное, можно считать это недурным достижением.
В итоге на свет появился ряд составных живописных полотен где-то между Босхом и Лихтенштейном. Одна мудрая англичанка, державшая магазин неподалеку от «Фортнэм и Мейсон» в Лондоне, окрестила их «Ядерными пророчествами». Как и в других уголках мира, мы в Эфиопии жили в мрачной тени водородной бомбы и переживали это, наверное, даже острее прочих, потому что своей у нас не было, и мы не хотели вмешиваться в частную теологическую дискуссию между Вашингтоном и Москвой, но оказались бы в нее втянуты, если бы началась война, которая принесла бы сперва чудовищное пламя, а затем бесконечную зиму на наши зеленые равнины.
Кстати, именно зеленые. Эфиопия — не пустошь потрескавшейся глины, намертво выжженной в душе британцев и вообще европейцев со времен голода и засухи. Это яркая страна, гористая и туманная в той же степени, как песчаная и пустынная. Тот, первый, квинтет кипел природой, ибо природу я знал. Много лет спустя я отправился по приглашению в Москву и, приземлившись, был поражен, увидев город, который воображал серой прямоугольной промзоной, в объятиях густого леса, рассеченного широкой рекой. Наверное, нечто подобное переживают иностранцы, которые прилетают в Аддис-Абебу и ожидают увидеть пустынный форт, вроде Гордонова Хартума в фильме с Чарлтоном Хестоном: белые стены и желтый песок, а также, разумеется, безумные чернокожие жители пустыни со всех сторон.
Теперь, в Лондоне, много лет спустя меня вновь преследовали призраки из иных миров. Звезды несли все тот же богатый сладковатый запах аниса, хотя теперь я побаивался, что это признаки микроинсульта, а не предвестия ирреальных и далеких измерений. Как и прежде, я рисовал то, что видел: мои руки служили не воображению, но следовали по маршруту на карте, видимой лишь мне одному, зато видел я ее с потрясающей ясностью. По прежнему опыту я знал, как разделить картину на части и таким образом произвести на свет нечто, понятное человеку, не отягченному моей внутренней раздробленностью. Так я и работал, уже без борьбы выплескивая свои видения на холст, подготавливая для них место и форму. Без спешки и гордыни молодости с готовностью принимал все трудности, без страха — неудачи, больше не пытался умерить поток образов. Работа стала в некотором роде умиротворяющим и созерцательным занятием — как можно созерцать торнадо на параглайдере, когда уже не надо бояться за целость самолета.
В давние времена я очертил абрис сумрачного левиафана в лесу цифр — к вящему неудовольствию публики, которая хотела больше картинок с ледяными планетами и астронавтками в купальниках, — и теперь вернулся к этому нелюбимому образу, размещая сцену в огромном автомобильном тоннеле. Он уродливо висел в воздухе и казался даже более грозным, чем в воде. Предмет его внимания — полноватый парень за рулем машины — казался до смерти напуганным. Энни не могла с уверенностью сказать, что игровой движок выведет из этой картины, но в том-то и суть, сказала она, чтобы в общий тон добавлять неожиданное, в визуальный ряд — кошмарное. После такого поощрения я принялся вставлять и другие загадочные образы: по-рыбьи белый убийца в костюме Уорхола; банкир в облачении древнего жреца; сама Энни, только много старше, ее схватили и допрашивают в том ужасном обществе, которое она хочет показать в своей игре; и ее бабушка, стройная, красивая, больная — в образе древнеримской ученой женщины, но ее я изменил так, чтобы Майкл не узнал.
Отличные работы. Я улыбался, когда врата подсознания отворились — или врата великого юнговского коллективного бессознательного отворились — и воссоединили меня с великим потусторонним миром искусства. Ангст и чуждость текли из меня, и мы встраивали их в игру: Клото за работой, поднимает мальчика из строгого гроба в духе итальянского футуризма, который мог бы стать штаб-квартирой международного банка; огромная толпа совершенно
Я работал и чувствовал себя молодым. Я старался вплетать в картины все, о чем просили Энни и Колсон, выбирать изображения, исполненные смысла и подтекста, а потом они приходили ко мне, чтобы проделать нечто, именуемое «надгрузкой». Тут я должен был выбрать красивые и стильные примеры и сделать их «информационно богатыми» или «информационно пересвеченными», закодировать в каждом образе особую нарративную значимость, чтобы в конечном итоге создавалось впечатление, будто в компьютерном мире происходят совершенно другие истории, о которых никто не будет знать, кроме нас и, быть может, немногих игроков, которые случайно наткнутся на них и обратят внимание. Энни сказала, что есть такой подвид игроков — что-то вроде спелеологов, которых хлебом не корми, дай заглянуть туда, куда еще не ступала нога цифрового персонажа; они бросят основной сюжет, чтобы обойти все боковые тоннели, найти потайную дверь и выяснить, что мы за ней положили. Она говорила: пусть два никак не связанных персонажа читают одну и ту же книгу, или пусть у них квартиры имеют одинаковую планировку, мы не выпустим игру раньше, чем в ней не вырастут настоящие джунгли вторичных интерпретаций, которые позволят увидеть в злодеях героев, а в святых — чудовищ. В самый хребет сюжета нужно вплести намеки и открытия, спрятанные в малозаметных деталях и повторяющихся символах. Они всему придадут смысл.
Я писал до тех пор, пока пальцы не начинало сводить, а спина и грудь болели так, как не болели годами. Выходило, что мне надо уложить всю жизнь каждого персонажа в одну рамку. Я пытался поймать их и написать так, чтобы личность и характер вспыхнули в жизни, когда их портреты будут рассматривать с разных сторон.
А потом, в один прекрасный день, мы закончили. Я сыграл свою роль. Еще несколько недель мы оставались на связи — они приходили ко мне с мелкими идеями и проблемами, кусочками геймплея, и я предлагал то что-то ужасно наивное, то ужасно мудрое, потому что понятия не имел, о чем, собственно, речь. Эта роль мне тоже нравилась. Но в конце концов они пропали, а я снова стал мистером Бекеле из «Систем безопасности Бекеле». Я продолжал рисовать, но у нас было семнадцать отделений в пяти городах Соединенного Королевства и никакого беспокойства за рынок, потому что людям всегда нужны ключи и замки, а теперь еще камеры и системы сигнализации. Что бы ни произошло, клиенту всегда нужна дверь, которую можно запереть. Работы было полно.
В ноябре игра вышла в свет. Я был искренне удивлен, насколько она соответствовала моим картинам. Я видел рекламные постеры на автобусах: мои архитектурные упражнения нависали над местом водителя. Появился даже короткий сюжет в конце вечернего выпуска новостей, в той части, где, показывая миленьких кроликов, нас пытаются отвлечь от мысли, что мир катится в тартарары.
Я не сразу это заметил, потому что, хоть и овладел инструментами цифровой реальности, по-прежнему не был сильно вовлечен в мир игр и игроков. У меня имелась учетная запись в Инстаграме, где я показывал фрагменты новых работ сотне с чем-то людей, по большей части старых друзей. В Фейсбуке меня не было, потому что я люто возненавидел интерфейс — превратился в электронного сноба, едва разобрался с электроникой. Фейсбук меня просто бесил: верстка, как на плакатах «Их разыскивает полиция», ослепительно-белый, да еще алгоритмы, которые прячут новости из-за пределов твоего пузырька и подсовывают идиотский проплаченный контент, словно незнакомый человек на углу пытается впарить тебе листовки новоиспеченной религии. Я опробовал твиттер и поочередно им то восхищался, то возмущался: там можно было столкнуться разом с остроумием и образованностью, радостью жизни, а потом внезапно провалиться в бездонное море бессмысленной мерзости и злобы. Но, по крайней мере, со мной лично такое никогда не происходило, если не считать нескольких столкновений с детьми, которые от скуки прицепились к старику.