Год чуда и печали
Шрифт:
Но именно так думать хотелось менее всего, и когда понимаешь, что так думать не хочется, то уже и нет никакой вражды между морем и берегом, и это лишь померещилось и показалось!
"Ух, как сейчас трахну!" — невсерьез грозится волна, вздыбливаясь пеной на подходе.
"Ах, ах, как я испугался", — шепчет берег, притворно поеживаясь каменными позвонками.
И все же, когда небо все в серой пакости, когда волны то черные, то темно-синие, когда берег будто голову спрятал под каменный панцирь в ожидании дождя и непогоды, то нет между берегом и волной ни вражды, ни игры, а есть работа, у каждого своя,
Но что бы там ни мерещилось и ни думалось, здорово стоять на камне и смотреть чуть вперед на бегущие под ноги волны и ощущать опасность головокружения и маеты от видимости своего противостояния и противоборства чему-то, что не только сильнее и больше тебя, но и совершенно иное по своей природе и по своему предназначению в мире.
Юрка с Валеркой о чем-то спорили, размахивая руками, показывая в разные стороны. Хоть я и стоял близко, слышал лишь одни восклицания, прорывавшиеся сквозь непрерывный грохот и рокот волн. Теперь я обратил внимание на шпалы, застрявшие между камнями и подпрыгивающие одним боком на каждой волне. Я увидел, что шпалы соединены скобами, и догадался, что это и есть плот, и не то чтобы разочаровался, а недоумевал, для чего может понадобиться такое жалкое сооружение, на которое и ступить-то страшно, а на плотах ведь плавают...
Я прыгнул на большой плоский камень, где топтались Юрка с Валеркой, и, указывая на плот, спросил-прокричал:
— Этот, что ли?
Валерка снова показал мне большой палец, и я вовсе не понял его восторга.
— Спрятать его надо! Рыбачить с него будем, нырять!
В поселке было всего две лодки. С лодки, понятное дело, рыбачить сподручнее, а купаться тем более, хотя я уже знал, какие здесь глубины, и купание с лодки было не про меня! Но по мне лучше век не купаться, чем отвалить от берега хотя бы на метр на таком плоту!
Я сосчитал, он был из восьми шпал.
— Маленький! — прокричал я в самое ухо Валерки.
Он выпучил глаза.
— Мы на трех шпалах рыбачим!
И сунул мне под нос три пальца.
Спрятать плот нужно было и от других мальчишек, и от взрослых. И вот мы трое часа три под волнами, вымокнув, конечно, до нитки, перетаскивали плот за мысок в большие камни, где он не был бы виден с насыпи. Перетаскивали — это значит проволокой, зацепленной за скобу, тащили вдоль берега, используя только откат волны для рывка. Когда же волна налетала на берег и на плот, мы лезли под самую волну, не позволяя ей выкинуть плот на камни или швырнуть между камней, где он мог застрять безнадежно для наших сил. Потом мы еще долго привязывали плот к камням, чтобы его не унесло штормом.
Пока копошились и суетились, холода как-то не чувствовали, но только присели отдохнуть после всего и взглянули друг на друга, то не только я, но и приятели мои, коренные байкальцы, встревожились.
— Айда домой. Сушиться надо! — сказал, хмурясь, Юрка. — Хорошо, что хоть мамки дома нет!
Валерка загрустил, как и я. Наши мамы были дома.
Пока меня сначала раздевали, а потом одевали, я схлопотал пару затрещин, выслушал неисчислимое количество упреков, сам успел выдать тысячу и одно обещание относительно своего поведения впредь, мужественно принял
Однако ни это, ни шуба, которой меня укутали, ни педагогический бодрячок отца («Ничего с ним не случится! Он же мужчина, а не девчонка!») не спасли меня от простуды, которая началась температурой к вечеру, ночью уже обернулась бредом, а к утру воспалением легких.
Впрочем, я отделался достаточно легко. К концу второй недели уже вышел на крыльцо и долго сидел, греясь на солнце и наблюдая, как оно незаметно для глаз крадется от скалы к скале, как затем медленно всплывает над скалами и повисает над ущельем и как оживает северный склон ущелья и раскрывается всеми красками камня и дерева.
Мама сказала, что в бреду я все какую-то старуху поминал, и, когда она мне сказала это, я похолодел сердцем. Но рассудил, что если в бреду, то, во-первых, это не сознательно и, значит, не считается за "проболтание", а во-вторых, если в бреду, то никто не примет бред всерьез и, значит, тайна останется тайной.
И все же страшно было. Ведь это я так рассуждал, а как рассуждает старуха Сарма, неизвестно!
Я был еще слишком слаб, и эта слабость притупляла нетерпение скорее снова оказаться на скале, немедленно побежать туда, ведь с крыльца я видел Мертвую скалу и мог разглядеть сосну на ней, хотя отсюда и не было видно ветвей...
Прибегал Валерка, рассказывал взахлеб о том, как они плавают на плоту, как рыбачат на отмелях, как здорово перепрятывают плот от других мальчишек.
Генка-лодочник пробегал мимо, приткнулся у крыльца и хвастливо поведал, как его дед подстрелил здорового кабана одним выстрелом и хотя деду семьдесят лет, он еще охотник, будь здоров!
С обеда меня снова уложили в постель, и я читал "Последнего из могикан", но без особого интереса, все время ловя себя на том, что лишь гоняю глаза по строчкам, зная из последней страницы, что сына Чингачгука Ункаса убьют, и не понимал, зачем нужно описывать истории, смысл которых исчезает в смерти, да еще случайной...
В моей жизни, например, все не так! Все, происходящее со мной с самого начала, если за начало посчитать переезд на Байкал, пронизано и наполнено смыслом, а все события, что уже произошли и произойдут, похожи на разматывающийся клубок нити, в конце которой, наверное, — да чего там наверное, я уверен был, — конец нити, что сейчас упрятан в клубке, это что-то важное не только для моей жизни, но и вообще и для всех, и потому не может быть плохого или внезапного конца, а может быть, конца и нет вовсе, как нет конца жизни, если она только началась.
Сарма, правда, угрожала, что знание — это что-то там такое, что может быть плохо, но ерунда! Знать всегда интереснее, чем не знать! Конечно, лучше бы знать такое, что можно рассказать всем!
Но даже когда и нельзя рассказать — это все равно интересно!
Я несколько раз поднимался на ноги, когда казалось, что уже здоров и могу бежать к скале, но каждый раз снова опускался на ступеньку крыльца с головокружением и досадой.
А потом, когда я уже был уверен в себе, когда уже был вовсю здоров, родители не отпускали меня с крыльца и следили за мной так добросовестно, что не было никакой возможности перехитрить их.