Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий
Шрифт:
Проходила мимо дома № 9 на Литейном, дом Альки Бернштама. Могла встретить его. Но тогда не встретила… (А девчонку с рекламы и тот, взрезанный сверху донизу дом, угол улицы Пестеля, он тоже запомнил на всю жизнь: каждый день мимо него ходил зимой 41-го — 42-го).
Очень трудно и холодно было идти через Литейный мост — здесь всегда ветер, а тут еще и мороз. Видела вмерзшие в лед подводные лодки. Темные полыньи, к которым тянулись по тропинкам люди с бидонами и ведрами… Устала очень, но успела к обеденному перерыву. К столовой Академии уже строем подходили курсанты, и я, в группе женщин, стояла возле дверей, высматривая своих. Окоченела совсем, а их все нет и нет. И тут вдруг окликают меня, смотрю — Генка Соболев! Оказывается, первокурсники теперь в другое здание переведены и я напрасно жду их здесь. А он вот еще не уехал, их буквально на днях должны эвакуировать в Самарканд. Он уже пообедал и очень сокрушался, что не знал обо мне и ничего мне не принес. Передала я ему папиросы: одну коробку ему, а другую — ребятам. Отказывался себе оставлять, да я уговорила. Обещал сегодня же найти моих первокурсников. Пошел провожать меня и рассказал: вчерашней ночью, когда вернулся после дежурства в общежитие, увидел, что угол здания срезан
У меня стало много свободного времени. Занятия в институте прекратились после того декабрьского обстрела. Перестала ходить и к Алексею — он находился в больнице с каким-то психастеническим синдромом (я пару раз была у него, и он показался мне вполне нормальным, только очень раздраженным и злым). Конечно, обязанности у меня оставались — одни очереди за хлебом сколько времени и сил отнимали. Иногда очередь выстраивалась с вечера, и тогда приходилось отмечаться по номерам, которые писали на ладонях (помню, как у меня однажды был 273 номер). Моим делом было и обеспечение дровами — колола на маленькие чурочки старые стулья, ящики кухонных столов. Потом и до них самих дошла очередь. Бабушка умела очень экономно разжигать и поддерживать огонь в печурке. Пили кипяток с четвертушкой подсушенного хлеба от своих трехсот грамм (это с Нового года). Мама уходила на работу, а я выносила ведра из туалета (выливали их во дворе, возле помойки. И эта смерзшаяся горка расползалась все шире и шире. И весной должна была растаять). Потом ездила с саночками на четвертую Красноармейскую за водой — там был водопроводный кран. Привозила по половинке ведра или в бидоне, иначе не донести по лестнице на наш четвертый этаж. Очень хотелось все время спать, но знала, что это опасно. Некоторые так и не выходили из дремотного состояния. Заставляла себя больше двигаться, хотя частенько отекали ноги и становились как ватные. Оставаться на весь день в темной комнате с бабушкой (она много спала) было тяжко тоже, и я в те дни нередко ходила с мамой в институт, помогать ей упаковывать книги — институт готовился к эвакуации.
В начале января вдруг приехал на два дня с фронта папа. Его часть находилась под Волховом. Ничего не помню толком — сплошное какое-то лихорадочное состояние. Много и громко разговариваем, пьем чай с сахаром и сухарями (папа привез полнаволочки). Нагрели докрасна печурку — папа расколол кухонную дверь, и мы не экономим топливо. Вздумали вдруг передвигать мебель (чтоб заслониться шкафом от окон — дует очень), и хотя, конечно, все делал папа, а мы только суетились вокруг, но страшно устали и будто опьянели от сытости и радости. Папа не ожидал, что жизнь в Ленинграде дошла до такого уровня, когда и жизнью-то ее трудно назвать. Разумеется, он слышал о том, что совсем плохо, но не представлял себе, пока не увидел собственными глазами. Очень расстроился тем, что мы так изменились, тем, как мало у нас сил, и ругал себя за то, что не привез муки, крупы. Говорил, что на улицах города страшнее, чем на фронте — там у них окопы, землянки, а тут от снарядов никакой защиты. И в бомбоубежище не спасешься — еще большая угроза быть погребенным под развалинами. Слушали его и уверяли, что мы ко всему привыкли и нам ничего не страшно. Советовал все же подумать об эвакуации. Мы ни в какую, мол, теперь и бомбят меньше, и хлеба вот рабочим до 300 грамм прибавили, а служащим — 200. Да еще сухари, которые он привез! Теперь бы только до весны дотянуть. И еще: если бы мне на работу устроиться, а то у меня пока еще карточка служащая, как у студентки, но ведь институт закрыли и в следующий месяц получу иждивенческую.
Папа с утра уехал с военной машиной развозить посылки и обещал заехать в Райком, похлопотать насчет моего трудоустройства. Вечером он уезжал, и уже все было устроено. Меня приняли на работу в качестве секретарши в приемной первого секретаря Октябрьского Райкома Платонова.
Райком находился в старинном здании со сводчатым подъездом на перекрестке Садовой и проспекта Майорова, так что мне ходить не так уж далеко. Приходила я затемно, рубила на щепочки очередной ящик письменного стола в одном из пустующих кабинетов и топила печурку в кабинете Платонова. (Платонов хороший, спокойный дядька, строгий, но справедливый). Потом зажигала свечи, укрепляла каждую в баночке, чтоб не задуло нечаянно, и ставила эти светильники — один на стол Платонову, другой — к себе, в приемную, т. к. окна забиты фанерой и завешены для тепла портьерами. После этого открывала двери тем, кто уже стоял в очереди в коридоре (кто сидел на подоконнике, кто — на полу, привалясь к стенке. Бывало, к концу рабочего дня наткнешься и на труп где-нибудь в закоулках этого промерзшего здания…). Входили закутанные до глаз фигуры, клали на стол свои заявления, документы (все об эвакуации, или о переселении из разбитой квартиры, или о детях, которые остались сиротами). Рассаживались на стулья вдоль стен и наступала тишина. Все дремали. Я закутывала ноги и спину зеленой суконной скатертью из зала заседаний и записывала в журнал, кто и по какому вопросу. Некоторых сразу направляла в жилищный отдел или в детскую комиссию. Ровно в 11 быстро проходил к себе Платонов и начинался прием. Многим он вынужден был отказывать, и я видела, как мучился от этого. Я тоже не могла поднять глаз на тех, кто выходил из кабинета расстроенный, заплаканный. Бывало, и кричали, и ругались. И очень радостно, когда просьба человека удовлетворена, и мне остается лишь по резолюции Платонова выписать карточку для направления на эвакопункт или объяснить, как оформить документы для детского дома, больницы или столовой. Будто я сама раздавала эти дары — мне улыбаются, благодарят.
Однажды среди посетителей пришел высокий, в шинели, с костылем. Лица тонут в темноте, я их плохо вижу — свеча освещает только руки и документы. Военный с костылем проходит вне очереди сразу к моему столу и слышу хриплый злой голос Алексея: «Где тут первый секретарь?! Пропустите
Моя работа в райкоме кончилась через месяц из-за того, что я нарушила (превысила) свои обязанности, и Платонов уволил меня. А случилось так, что в один из дней, когда Платонов был в отъезде, на прием пришли два молодых солдата — латыша. Они выписались из госпиталя и имели направление в Киров, т. к. были списаны подчистую и имели белый билет. Не помню подробностей, но, видимо, они должны были уже на общих основаниях получать документы через наш эвакуационный отдел, но сначала взять резолюцию Платонова. И вот его не было, и они очень расстраивались, что не успевали уехать с составом, который отправлялся этой ночью. А следующий отправлялся только через неделю, а им негде жить, и паек, выданный на неделю, кончился. Мне было не только жаль этих солдат, в двадцать лет ставших полными инвалидами, но и очень хотелось, чтоб они скорее уехали в Киров, т. к. там ведь моя Адка была. Чтоб привет ей передали, обо мне рассказали. Ну, и она им поможет, как сумеет. Короче, решила я взять грех на душу, оформить им карточку для отъезда и отправить в эвакуационный отдел так, как если бы их направил Платонов, а утром во всем повиниться ему и передать ему все документы солдатиков. Он наверняка не откажет в своей резолюции задним числом, т. к. все документы у них в порядке. Ну, поругает меня, конечно, не без того. А зато как приятно их обрадовать! Так и сделала. Уж как благодарили они меня! (Между прочим, до Ады они так и не добрались, как я позднее от нее узнала, может, случилось что в дороге… Не верю, чтоб они просто забыли сходить по адресу, который я им дала).
А на следующий день Платонов молча выслушал меня, а потом сказал: «Сформулируйте, пожалуйста, коротко и четко совершенное вами». Я сформулировала. И ужаснулась сама тому, как это звучит. Он спросил: «Ну и как должен поступить руководитель со своим подчиненным в подобной ситуации, да еще по законам военного времени?» — «Освободить от занимаемой должности», — ответила я. «Правильно, — сказал он. — Сдайте все дела Кате из канцелярии и можете быть свободны. И запомните этот урок на всю жизнь». Я запомнила. Он был прав. Он мог подумать, что я еще кому-то из родных так сделать могла, если уж для чужих на это пошла…
Лишение работы в первых числах февраля 1942 года было катастрофой. Необходимость каждый день вставать, идти (около трех километров) на работу, быть на людях, хоть маленькое, но нужное дело, потом — возвращаться домой с баночкой «супа» из какой-то непонятной крупы и знать, что это мной заработанная заметная добавка к нашему вечернему «обеду» — все это очень поддерживало и физически, и морально. Карточка у меня была, как и раньше, служащая. Теперь ее сменят на иждивенческую. И что я папе напишу…
Забыла сказать — к этому времени мамин брат Николай (тот, что вместе с бабушкой пришел к нам осенью из Лигова и работал на электростанции, которая давала ток для военных предприятий, потому у него была бронь) — так вот, Николай получил повестку в Военкомат и призвался в армию. Но дня за два до этого он вышел из дому и не вернулся. Мы узнавали про него в Военкомате, но он и туда не приходил. Так он и пропал… Наверное, умер где-то на улице. Он очень ослаб и труднее переносил голод, чем мы с мамой и бабушкой. Не хотел двигаться, с трудом заставляли его умываться. Частенько ему трудно было идти домой, и он после смены оставался на работе и там спал. Мы привыкли к его отлучкам, поэтому не сразу обеспокоились, когда он исчез… (Попытки узнать о его судьбе уже после войны ничего не дали).
Итак, к моменту, когда меня уволили с работы, мы жили втроем — мама, бабушка и я. Надо было немедленно думать о новой работе. Но найти ее было очень трудно. Разумеется, мечталось и о рабочей карточке, пусть хоть и самая трудная работа. Начались долгие изнурительные походы в поисках работы. Обходила сначала все учреждения, мастерские, госпитали неподалеку от дома. Но нигде ничего. Потом стала удаляться кругами все дальше и дальше. И тут особенно бросилось в глаза, как за месяц еще больше вымерз и будто умер город. Уже не тропинки среди сугробов, а снежные траншеи почти по пояс. Заиндевелые стены домов и айсберги развалин. Спутанная сеть оборванных проводов обросла мохнатым ледяным мхом. И над всем этим сквозь дымные сумерки чуть пробивается багровое солнце. Такое редкое в прошлые годы, и вдруг зловещее, будто излучающее холод и смерть…