Год смерти Рикардо Рейса
Шрифт:
А Рикардо Рейс, опустившись на стул, обводит глазами свое новое жилище, где суждено ему провести сколько-то дней, а сколько именно — неизвестно: может быть, он снимет квартиру и займется частной практикой, может быть, вернется в Бразилию, а пока хватит с него и отеля — это ничейная земля, нейтральная территория, идеальное место для переходного периода. Окна за шторами вдруг осветились — зажгли уличные фонари. Стало быть, уже вечер. День кончен, а жалкие его остатки парят где-то в отдалении, над морем, убегают, и ведь всего несколько часов назад плыл Рикардо Рейс по этим самым волнам, а теперь до горизонта — в буквальном смысле рукой подать, он ограничен стенами и мебелью, отражающей свет наподобие черных зеркал, и на место ритмично пульсирующего глубинного гула паровых турбин пришли шорох, шелест, лепет: шестьсот тысяч горожан дышат, вздымают, кричат где-то в отдалении, а теперь слышатся еще и осторожные шаги по коридору и женский голос: Иду, иду, наверно, горничная. Он открыл окно, выглянул наружу. Дождь прекратился. Ветер, набрав влажной свежести от пролета над рекой, врывается в комнату, выдувает из нее застоявшийся воздух, отдающий затхлым бельем, которое приготовили в стирку, сложили в корзину да забыли, и следует напомнить, что гостиница — это не дом, здесь витают запахи, оставленные бесконечной чередой постояльцев — испариной бессонницы, ночью любви, мокрым пальто, пылью башмаков, начищенных перед самым отъездом, а потом приходят горничные, застилают постели свежим бельем, выметают сор и сами тоже оставляют едва уловимый, но неистребимый след своего присутствия — все это совершенно неизбежно, все это приметы человечества.
Постоялец оставил окно открытым, открыл и второе, сбросил пиджак и, словно взбодрясь от свежего воздуха, принялся распаковывать чемоданы — получаса не прошло, как он уже разложил все по местам: костюмы повесил в гардероб, башмаки сунул в специально предназначенный для них обувной ящик, черный докторский саквояж задвинул в темную глубину шкафа, а на полку поставил книги — те немногие, что привез с собой: римских классиков, которых ныне почти и не перечитывают, несколько измятых томиков английских поэтов, трех-четырех бразильцев, не более десятка португальцев, и еще книжку, которую взял в библиотеке «Хайленд Бригэйд» да позабыл вернуть. Если к этому времени судовой библиотекарь, ирландец О'Брайен уже хватился недостачи, о, какие тяжкие и гневные обвинения прозвучат из его уст по адресу нашей милой отчизны, страны рабов и воров, как вослед Байрону назовет он ее, и вот подобные-то пустяковые причины вызывают порой важнейшие, глобального значения последствия, но, клянусь, тут не было злого умысла, это не воровство, а простая рассеянность. Он положил книжку на столик в изголовье кровати, чтобы дочитать на досуге, его еще на пароходе привлекло ее заглавие «The God of the labyrinth», а еще больше — имя автора, не коего Герберта Куэйна [3] ,
[3] См. рассказ Хорхе Луиса Борхеса «Анализ творчества Герберта Куэйна». «Hotel Bragança». Винте (vinte) — двадцать (португ.)
Тецерь надо рассовать бумаги — бумажные листки, исписанные стихами, самое раннее помечено 12 июня 1914 года, как раз тогда началась война, получившая потом название Великой, которое останется за ней до тех пор, пока не грянет, превзойдя ее величием, следующая война: Учитель, то время, что нами потеряно, отнюдь не пропало, ибо ваза единая дни соберет грудою зрелых плодов, и написаны они, разумеется, не так, как здесь, нет, каждому стиху положена отдельная строчка, но читаем мы их вот так, сплошняком, останавливаясь лишь для того, чтобы перевести дух: Безмятежно по жизни скользим, сокрушенья о прошлом не ведая, самое же последнее датировано 13 ноября 1935, значит, написано всего полтора месяца назад. Он собрал рукописи, сложил их ровной стопкой по годам — двадцать лет, день за днем, листок на листок — спрятал в ящик маленького письменного стола, мотом закрыл окна, ушел в ванную и пустил горячую воду, собираясь вымыться. Был восьмой час. Минута в минуту, не успело еще стихнуть эхо последнего удара, пробитого высокими стенными часами, украшавшими вестибюль, Рикардо Рейс спустился в ресторан. Управляющий Сальвадор привздернул улыбкой щетку усов над нечистыми зубами, устремился открыть перед гостем двустворчатые стеклянные двери, украшенные затейливыми гирляндами, отдаленно напоминающими аканты и пальмовые ветви и сплетающимися в витиеватый вычурный вензель «HB» [4] — вот ведь, сумело же декоративное искусство облагородить и возвысить столь низкую обыденность, как содержание гостиницы. Мэтр вышел навстречу посетителю, больше в зале никого не было, если не считать двух официантов, завершавших сервировку столов, а из-за еще одной, тоже расписанной монограммой двери, откуда доносились звуки и запахи, присущие кухне и кладовым, вскорости должны будут выплыть на подносах супницы и блюда с крышками. Ничего примечательного в убранстве и меблировке; кто бывал хоть в одном ресторане такого класса и сорта, может считать, что видел все это: и неяркие огни с потолка и со стен, и вешалки в углу, и столики, накрытые скатертями, причем — отдадим должное содержателям, для которых это предмет особо ревностного попечения, — белыми и чистыми, просто белоснежными, вываренными в щелоке в прачечной или в какой-нибудь портомойне, где не используют иных средств, кроме мыла да солнца, а ведь уж сколько дней льет дождь, должно быть, трудно было выполнять заказы в срок. Сел за стол Рикардо Рейс, и мэтр сообщил ему, что имеется в наличии — суп, рыба, мясо, разумеется, если вы, сеньор доктор, на первых порах, сразу по прибытии из тропических краев, не предпочтете диетическую пищу, то есть другое мясо, другую рыбу, другой суп, и я бы взял на себя смелость рекомендовать вам после столь длительного отсутствия, подумать только — шестнадцать лет, ну, все, решительно все уже известно про нового постояльца и на кухне, и в ресторане. Тем временем распахнулись двери, и вошли четверо — супружеская чета с двумя детьми — мальчиком и девочкой; дети были бледно-восковые, родители румяно-полнокровные, хотя, судя по внешнему сходству, это были их родные и законные дети; глава семьи шел впереди, как подобает родоначальнику и вождю племени, мать замыкала шествие, а отпрыски подвигались в середине. Затем появился тучный грузный мужчина — по животу из одного жилетного кармана в другой вьется золотая цепочка; за ним возник тощий человек в черном галстуке и с сигарой в руке, в следующие четверть часа никого больше не было, слышен лишь звон тарелок о блюда, да властный стук ножа о стакан, которым — не стаканом, разумеется, а стуком — отец семейства подзывает официанта, а тощий посетитель, считая, что подобное поведение бросает вызов и приличиям, и трауру, который он носит, глядит на него осуждающе, и благодушно жует толстяк. Рикардо Рейс созерцает поданный ему куриный бульон с рисом: да, он последовал совету и заказал нечто диетическое, но не оттого, что видел в этом хоть какой-нибудь прок или пользу: просто ему безразлично, что есть — что есть, то и съест. Дробный стук в оконное стекло оповестил его о том, что дождь пошел снова. Эти окна выходят не на Розмариновую улицу, а на какую же? забыл, если и знал когда-нибудь, но официант, меняя тарелки, поясняет: Это — Руа-Нова-де-Карвальо, сеньор доктор, и осведомляется: Вкусно? — судя по выговору, он из Галисии, и посетитель отвечает: Вкусно, судя по выговору, он долго жил в Бразилии, что нам и так уже давно известно, и дал коридорному Пименте королевские чаевые.
[4] Hotel Braganca
Дверь снова открылась: вошли немолодой господин средних лет, высокий, длиннолицый, морщинистый, одетый тщательно, даже несколько чопорно, и с ним худенькая, хотя в данном случае уместно было бы сказать — тоненькая — девушка лет двадцати, а, может, и моложе. Они направляются к столику, соседствующему с тем, за которым сидит Рикардо Рейс, и вдруг стало ясно, что стол был приготовлен для них и ждал их, как ждет предмет руку, которая привычно его находит и часто использует, это, вероятно, завсегдатаи, но не исключено, что и владельцы отеля «Браганса», забавно, что мы совсем упустили из виду, что у каждого отеля есть владелец, а эти двое пересекают зал, принадлежит он им или нет, неторопливо и уверенно, чувствуя себя как дома — многое можно заметить, если быть внимательным. Девушка оказывается к Рикардо Рейсу в профиль, морщинистый господин садится к нему спиной, они переговариваются вполголоса, но из слов, произнесенных ею неожиданно громко: Да нет же, папа, я хорошо себя чувствую, можно заключить, что это отец с дочерью, довольно редко можно встретить в гостинице в наше время такое сочетание. Официант обслуживает их с сумрачной торжественностью и явно — не впервые, а потом уходит, и в зале вдруг делается очень тихо, смолкают — вот странность! — даже голоса детей, хоть Рикардо Рейс не может вспомнить, звучали ли они раньше, или они вообще немые, или им рот зашили, скрепили губы невидимой застежкой — да нет, что за дурацкая мысль! они же кушать пришли. Тоненькая девушка доела суп, положила ложку, и правой рукой нежно, будто домашнего зверька, поглаживает левую, опущенную на колено. Только тут Рикардо Рейс, потрясенный собственным открытием, заметил, что эта левая рука с самого начала была совершенно неподвижна, что девушка разворачивала салфетку одной правой рукой, а вот теперь берет ею левую руку, бережно, как хрупко-хрустальную, кладет на стол — и теперь рука с удлиненными, тонкими, бескровными пальцами лежит рядом с тарелкой, безучастно присутствуя при трапезе. Рикардо Рейс, которого вдруг пробрал озноб, не сводит глаз с этой руки, парализованной и слепой, потому что без поводыря она не будет знать, куда идти: вот теперь воздухом подышим, а теперь послушаем, о чем говорят вокруг, а теперь сюда, сюда, чтобы тебя мог видеть этот приехавший из Бразилии доктор, бедная, бедная, мало того что левая, так еще и сухая, неподвижная, плетью висящая, бессильная, безжизненная, мертвая ручка, где ты теперь, не постучишь ты в заветную дверь. Рикардо Рейс замечает, что рыба, поданная девушке, уже снята с костей, мясо заранее нарезано, фрукты очищены от кожуры, разделены на дольки, наверно, прислуга знает все их привычки, эта пара и вправду часто обедает здесь и, может быть, даже живет в отеле. Он уже покончил с десертом, но медлит, выигрывая время — для чего? и в чем выигрыш? — и вот наконец поднимается, с шумом отодвигает стул, и на этот неожиданный и слишком громкий звук девушка поворачивается к нему: теперь видно, что ей больше двадцати, но тотчас профиль, вновь обращенный к нему, восстанавливает ее прежний облик девочки-подростка — длинная, ломкая шея, острый подбородок, какая-то зыбкая неверная незавершенность всех линий. Рикардо Рейс покидает зал, но у дверей с монограммами ему приходится обменяться поклонами с толстяком: Прошу, только после вас, Помилуйте, с какой стати? — но все же толстяк выходит первым: Благодарю, вы очень любезны.
Управляющий Сальвадор уже протягивает ему ключи от 201-го, он собирался вручить их торжественно, но на полдороге унял размах руки: как знать, а вдруг постоялец, проведя столько лет в бразильском захолустье и столько дней в море, пожелает открыть для себя ночной Лиссабон со всеми его тайными удовольствиями, хотя в такой промозглый вечер куда приятней посидеть в гостиной, благо это рядом, в одном из глубоких и мягких кожаных кресел, под люстрой с подвесками, перед огромным зеркалом, куда вмещается, двоясь, вся эта просторная комната, которая не просто отражается в нем, а, сплавляя воедино длину, ширину, высоту, переходит в иное и единое измерение, словно некий отдаленный и одновременно близкий призрак, если в подобном объяснении нет противоречия, отринутого ленивым сознанием, и Рикардо Рейс смотрит в зеркальную глубь и видит отражение одной из бесчисленных своих ипостасей, все, впрочем, одинаково утомлены, и говорит: Я поднимусь в номер, устал, две недели штормило, и нет ли у вас сегодняшних газет, хотелось бы перед тем, как усну, войти в курс событий на родине. Прошу вас, доктор, и в этот миг появляются и проходят через гостиную девушка с парализованной рукой и ее отец: он — впереди, она — на шаг отставая, а у Рикардо Рейса в одной руке ключ, а в другой — мутно-пепельная пачка газет. Там, внизу, под лестницей прогудел электрический шмель, но нет, это не постоялец, просто порыв ветра распахнул входную дверь, непогода разыгралась всерьез, сегодня никого уже не залучить, дождь, шторм на море, одиночество.
Удобный диван оказался у него в номере — столько человеческих тел покоилось некогда на его мягких подушках, что они сами почти очеловечились, научились приноравливаться к любому изгибу, и свет настольной лампы с письменного стола падает на газетный лист под нужным углом, и кажется даже, что ты не в гостинице, а у себя дома, в лоне, так сказать, семьи, хоть ее у меня и нет, нет и, наверно, не будет, ну, так что же слышно в милой отчизне, а слышно вот что: Глава Государства в торжественной обстановке открыл в Генеральном агентстве по делам колоний выставку, посвященную Моузиньо де Албукерке, никак им не под силу отказаться от помпезных юбилеев и позабыть героев империи. Жители Голeгана — это где ж такой, а-а, в провинции Рибатежо — опасаются, что паводок размоет плотину Винте [5] , какое забавное название, откуда, интересно, оно взялось, и повторится бедствие восемьсот девяносто пятого года, мне тогда было восемь лет, немудрено, что я его не помню. Самая высокая женщина в мире — Эльза Друайон, ее рост составляет два метра пятьдесят сантиметров, такой орясине и паводок не страшен, а как же зовут ту девушку с парализованной рукой, что это — болезнь, врожденное увечье или несчастный случай? Пятый конкурс на звание «Ребенок года», полстраницы занимают фотографии этих детишек в чем мать родила, все складочки на виду, многие из этих младенцев вырастут в проституток и распутников, потому что их в столь нежном возрасте выставили на обозрение грубому плебсу, не уважающему невинность, продолжаются боевые действия в Эфиопии, а что в Бразилии? да ничего, нет известий, все кончено, итальянские войска начали генеральное наступление, неудержим героический порыв итальянского солдата, еще бы, как его удержишь, если против артиллерии копья да сабли. Адвокат знаменитой спортсменки сообщает о том, что его доверительница подверглась операции по изменению пола и уже через несколько дней станет абсолютно полноценным мужчиной, не забудь заодно и имя сменить, как же ее зовут? Бокаж [6] перед судом инквизиции, художник Фернандо Сантос, не захирели, значит, изящные искусства. Премьера в «Колизее», «Последнее чудо», с несравненной и великолепной бразильянкой Ванизой Мейрелес в главной роли, забавно, дома я про такую и не слышал, сам виноват, билеты в партер от трех эскудо, ложи — от пяти, два спектакля в день, по воскресеньям — утренники, грандиозный исторический фильм «Крестовые походы» в «Политеаме», билеты продаются, в Порт-Саиде высадился значительный контингент британских войск, да, у каждой эпохи свои крестовые походы, продвинувшихся вглубь страны до границы с итальянской Ливией. Список португальцев, скончавшихся в Бразилии за первую декаду декабря, ни одного знакомого имени, значит, и горевать не о ком и траур носить не надо, а и правда, что-то многовато их перемерло. Бесплатные обеды для неимущих организуются по всей стране, в тюрьмах заметно улучшился рацион, как, однако, здесь трогательно заботятся о всякой швали, а это что? председатель муниципального собрания города Порто направил телеграмму министру внутренних дел: На состоявшемся сегодня под моим председательством заседании муниципалитета депутаты горячо одобрили декрет об оказании помощи бедным и поручили мне выразить вашему превосходительству
[5] Винте (vinte) — двадцать (португ.)
[6] Мануэл Мария Барбоза ду Бокаж (1765 — 1805) — португальский поэт; тонкий лирик и одновременно автор многих сатирических и откровенно порнографических стихотворений. Демонстративный атеизм и антиклерикализм навлекли на него гонения властей.
Газетный лист, хладнокровно живописующий такие ужасы, падает на колени заснувшего Рикардо Рейса. От внезапно налетевшего ветра дребезжат стекла, дождь хлещет как во дни потопа. По опустелым стогнам Лиссабона бежит упившаяся кровью сука Уголина, обнюхивает пороги домов, воет на площадях и в парках, яростно кусает собственное чрево, откуда совсем уже скоро появится на свет очередной выводок щенков.
После ночи, когда разверзнись хляби, когда разбушевались стихии — вы не замечали, что эти слова, особенно первые два, на свист божий рождаются попарно и до такой степени подходят к обстоятельствам, что сберегают нам силы, избавляя от необходимости ломать голову над придумыванием новых? — утро вполне могло бы начаться с сияющего в безоблачной лазури солнца и резвящихся в поднебесье голубей. Но нет, не развиднелось, и над городом продолжали носиться чайки, потому что на воду не сесть, а голуби боялись нос высунуть. Идет дождь, но это терпимо, особенно если идешь по улице в плаще и под зонтиком, да и ветер, по сравнению с тем, что творилось на рассвете, чуть поглаживает щеки. Рикардо Рейс вышел из отеля рано, отправился в «Банко Комерсиал» обменять свои английские деньги на толику отечественных, и получил сто десять милрейсов за каждый фунт стерлингов, жаль, что это ассигнации, а не золото, ибо тогда дали бы ему вдвое больше, но даже и так в накладе не остался наш путешественник, который покидает банк с пятью тысячами в кармане: в Португалии это — целое состояние. Улица Комерсио, где он находится, недалеко от Террейро-до-Пасо, буквально в двух шагах, рукой подать, сказали б мы, если бы не боялись обвинений в преувеличении, но Рикардо Рейс не отважится свершить и этот краткий путь: стоя под защитой сводчатых арок галереи, он вглядывается в побуревшую, вспененную, вздутую дождем реку: издали кажется, что высокие волны, в очередной раз вздымаясь, обрушатся на площадь, затопят ее, но это всего лишь обман зрения — они разбиваются о волнолом, теряют силу на покатых ступенях пристани. Ему вспоминается, как сиживал он здесь в былые времена, но так давно стали эти времена былыми, что невольно засомневаешься — да полно, да он ли это был? Я ли это был или кто-то, с тем же, быть может, именем и лицом, но другой? Он чувствует, что озябли промокшие ноги, чувствует, как волна горести захлестывает тело, я не оговорился — тело, а не душу — это ощущение возникает где-то снаружи, он мог бы потрогать его руками, не будь они заняты ненужным зонтом. Видите — человек может отстраниться от мира до такой степени, что станет мишенью для насмешки прохожего, который скажет ему: Зонтик-то вам, сеньор, зачем: здесь над нами не каплет, но, впрочем, эта насмешка беззлобная, и смех так чистосердечен, что Рикардо Рейс и сам улыбается своей рассеянности и, неизвестно почему, бормочет двустишие Жоана де Деуса, затверженное еще в детстве, еще в школе: Под плотным сводом этих арок всю ночь бы мог я простоять.
Раз уж оказался так близко и все равно по пути, он решил убедиться, как соотносится давнее воспоминание об этой площади, отчетливо, будто граверной иглой по меди врезанное в память или воссозданное сию минуту воображением, с тем, что есть в действительности — с прямоугольником, три стороны которого образуют здания, со статуей кого-то августейшего и конного посередине, с триумфальной аркой, невидимой оттуда, где он стоит. Все расплывается и тонет в тумане, очертания и линии утратили отчетливость, словно выцвели — от скверной погоды ли, от того ли, что прошли годы, или это его зрение притупилось с возрастом, это ведь только у памяти глаз остер, как у чайки. Скоро одиннадцать, под сводами галереи становится людно — людно, но не суматошно, ибо несовместимого с торопливостью достоинства исполнены прохожие — мужчины в мягких шляпах, отряхивающие капли дождя с зонтов, а женщин почти не видно, в этот час у чиновников начинается присутствие. Удаляется Рикардо Рейс в сторону улицы Распятия, выдержав натиск продавца лотерейных билетов, навязывающего ему свой товар: номер тысяча триста сорок девять, завтра розыгрыш, и номер не тот, и розыгрыш не завтра, но так уж звучит песнь уличного авгура, штатного прорицателя: Купите, сеньор, купите, чтоб потом пожалеть не пришлось, купите, у меня предчувствие, что вытянете счастливый билетик, и есть в этой навязчивости нечто фатальное и угрожающее. Рикардо Рейс по улице Гарретта выходит на площадь Шиадо, где стоят, прислонясь к постаменту статуи, четверо носильщиков, им и дождь нипочем, тем более, что он еле моросит, а теперь вот и вовсе перестал, шел-шел да и кончился, и за спиной Луиса де Камоэнса возникает, нимбом окружает его голову белое свечение: сами видите, что такое слова — это вот, к примеру, может означать и дождь, и облако, и све тящийся круг, но поэту, благо он не бог и не святой, не под силу остановить дождь, — просто тучи истончились и почти рассеялись, не станем воображать, что здесь, как некогда в Урике или в Фатиме, произошло чудо, пусть даже такое незамысловатое, как вдруг очистившийся небосвод.
Рикардо Рейс идет в редакции газет, адреса их он записал еще вчера, перед тем как лечь спать, а ведь мы еще не сказали, что спал он плохо — на новом-то месте, в новой стране, и когда в тишине необжитой, чужой еще комнаты ждешь сна, слушая шум дождя за окном, все вдруг обретает свои истинные размеры, становится крупным, весомым, тяжелым, ибо вопреки установившемуся мнению, морочит, и с толку сбивает, и обращает жизнь в зыбкую тень как раз дневной свет, а ночная тьма вносит во все полную ясность, но сон совладает с ней, даруя нам покой и отдых, умиротворяя душу. В редакции газет идет Рикардо Рейс, куда ж еще идти желающему узнать о том, что было да прошло, прошло вот здесь, по Байрро-Алто, оставив след ноги, отпечаток подошвы, сломанные ветки, растоптанные листья, буквы и новости, это часть того, что остается от мира, другая же часть — это вымысел, необходимый, чтобы от вышеупомянутого минувшего можно было сохранить лицо, взгляд, улыбку, муку: Острой болью отозвалась в сердцах нашей интеллигенции весть о том, что ушел из жизни Фернандо Пессоа, создатель «Орфея», человек высочайшей духовности, неповторимо-своеобычный поэт и вдумчивый критик, скончавшийся позавчера так же незаметно, как и жил, но, поскольку у нас в Португалии словесностью прожить нельзя, покойный служил в коммерческой фирме, а чуть ниже: друзья принесли к его надгробью прощальные цветы. В этой газете больше ничего нет, а другая другими словами сообщает то же самое: Вчера мы проводили в последний путь Фернандо Пессоа: автор проникнутого патриотическим жаром замечательного стихотворного цикла «Послание» был застигнут смертью в субботу вечером в госпитале Сан-Луис, свой след в поэзии он оставил не только как Фернандо Пессоа, но и как Алваро де Кампос, Алберто Каэйро, Рикардо Рейс, ну, вот вам, пожалуйста, и ошибка, допущенная по небрежности или по легковерию: ведь мы-то с вами отлично знаем, что на самом деле Рикардо Рейс — вот этот человек, своими и вполне живыми глазами читающий газету, врач, сорока восьми лет, тогда как Фернандо Пессоа, когда навеки закрылись его глаза, было на год меньше, и одного этого более чем достаточно, и не требуется никаких иных доказательств и свидетельств, если же все-таки кто-то сомневается, пусть сходит в отель «Браганса», справится у тамошнего управляющего, у сеньора Сальвадора, пусть спросит, не останавливался ли у них некий Рикардо Рейс, врач из Бразилии, и скажет управляющий: Как же, как же, к обеду доктор Рейс не пришел, но предупредил, что будет ужинать, если угодно что-нибудь ему передать, я готов лично озаботиться этим, и последние сомнения должны рассеяться после слов управляющего, превосходного физиономиста, который с первого взгляда определяет и удостоверяет любую личность. Но если и этого мало — мы ведь, в сущности, так недавно знакомы с Сальвадором — то вот вам и еще одна газета, а в ней на должном месте, на соответствующей, под некрологи отведенной странице даже слишком пространно устанавливается личность покойного: Вчера состоялись похороны сеньора Фернандо Антонио Ногейры Пессоа, сорока семи лет — ага! видите: сорока семи! — в браке не состоявшего, уроженца Лиссабона, окончившего словесное отделение Английского университета, писателя и поэта, весьма известного в литературных кругах, на могилу покойного были возложены венки из живых цветов, вот это уж зря, они так быстро вянут. Ожидая трамвая, который довезет его до кладбища Празерес, читает Рикардо Рейс надгробную речь, стоя на том самом месте, где был повешен — мы-то с вами это знаем, дело было двести двадцать три года назад, в царствование короля Жоана V, не упомянутого в «Послании» — да, так вот, на том самом месте, где вздернули одного бродячего торговца, генуэзца родом, из-за порции какого-то снадобья убившего нашего с вами соотечественника, он перерезал глотку сначала ему, а потом его служанке, также скончавшейся на месте, и нанес еще две раны, оказавшихся не смертельными, слуге, а другого ткнул ножом в глаз, как все равно кролика, и не натворил новых злодейств потому лишь, что его наконец схватили, судили и приговорили к смертной казни, совершенной здесь же, возле дома убитого им, при большом скоплении народа, чего никак не скажешь о нынешнем утре тысяча девятьсот тридцать пятого года, декабря тридцатого пасмурного и хмурого дня, так что на улицу без крайней необходимости никто не выходит, хотя дождя нет, по крайней мере — в ту самую минуту, когда Рикардо Рейс, прислонясь к фонарному столбу на Калсада-де-Комбро, начал читать надгробную речь — да нет, не над прахом генуэзца, который ее не удостоился, если, понятно, не считать таковой брань простонародья, а на похоронах Фернандо Пессоа, в смертоубийстве неповинного: Два слова о жизненном пути покойного, тут и вправду можно обойтись двумя словами, а можно и вообще без них, предпочтительней всего было бы молчание, молчание, уже объемлющее его и нас всех, ибо только оно могло бы стать вровень с величием его души, ныне уже предстающей Господу, но не могут и не должны те, кто с ним вместе служил Прекрасному, допустить, чтобы он лег в сырую землю или, вернее, вознесся к вратам Вечности, не услышав от нас слов кроткого и такого по-человечески понятного протеста, выражающего то негодование, которое рождает в наших сердцах его уход, не могут его товарищи, его братья по «Ор-фею», в чьих жилах течет та же кровь служения идеальной красоте, не могут, повторяю, оставить его здесь, у последней черты, не осыпав его благородную смерть, по крайней мере, белоснежно-линейными лепестками своей безмолвной скорби, и сегодня мы оплакиваем уход человека, похищенного у нас смертью, вечную разлуку с его человеческой сутью, ибо, как ни трудно смириться с потерей этой необыкновенной личности, но его духу, его созидательной мощи, отмеченным особой, ни с чем не сравнимой красотой, даровано будет бессмертие, и дальнейшее — это гений Фернандо Пессоа. Покойся с миром, ибо, по счастью, еще встречаются исключения в ровной упорядоченности жизни, и вслед за Гамлетом мы повторим: "Дальнейшее — молчание», и распорядиться этим дальнейшим суждено гению.
Подошел и отошел от остановки трамвай, увозя Рикардо Рейса, и тот, оказавшись один на скамейке, заплатил за билет три четверти эскудо — с течением времени он научится говорить кондуктору: Один за семь и пять — и вновь взялся за газету с описанием траурной церемонии, ибо никак не мог убедить себя, что устроена она в честь Фернандо Пессоа, что тот и в самом деле умер, если судить по единодушию некрологов, изобиловавших однако таким количеством грамматических невнятиц и лексических двусмысленностей, без сомнения возмутивших бы покойника, что становилось ясно — сочинявшие их слишком плохо знали его, чтобы в таком тоне говорить с ним или о нем, да они просто воспользовались смертью, связавшей его по рукам и ногам, затворившей ему уста — взять хотя бы эти белоснежно-лилейные лепестки, подобные той девице, умершей от тифоидной горячки, или, о Боже мой, как можно было, употребляя существительное «смерть», делающее ненужным все прочее, ибо рядом со смертью все прочее совершенно ничтожно, предварять его определением «благородная», а поскольку словарь объясняет нам, что слово это значит «красивая, изящная, рыцарственная, учтивая, любезная, приятная», стало быть, и смерть его можно счесть красивой, изящной, рыцарственной, учтивой, любезной, приятной, и какую же из них избрал он, лежа на койке в госпитале св. Луиса, и было ли ему позволено выбирать, и была ли по воле богов приятна ему смерть, хотя с приходом ее, какой бы они ни была, теряешь в конце концов всего лишь жизнь.