Год - тринадцать месяцев (сборник)
Шрифт:
— Да, жизнь тогда была трудная, — согласился Павел. — Нас было много, а работала одна мать. Колхоз, правда, помогал…
Пока брели по дороге до лесничества, не заметили, как и стемнело. Сначала казалось, что это просто дым пожара, за день привыкли к этому дымному сумеречному свету, вот и не заметили, что на самом деле наступил уже вечер. У Алексея Петровича болели плечи, ноги, ломило в пояснице. Хотелось пить, во рту словно песок был горячий. Если яндобинская машина не пойдет через Шигали, то ему просто-напросто не добраться до дому.
До лесничества они так и не дошли, машина встретила их на дороге. И, пока она разворачивалась среди деревьев, Алексей Петрович не выдержал и сел на землю. Он смотрел, как мужики бросают в кузов лопаты и топоры и как легко залезают туда сами,
Но кое-как он поднялся, ухватился за борт, ступил на колесо. Тут несколько рук подхватили его, точно бы мужики увидели, что человек совсем обессилел.
— Оп-ля! — весело сказал Павел, бригадир, приемный сын тети Крахвине. — Вот так. Ну-ко, ребята, подвиньтесь. Теперь поехали.
Машина тронулась. В лесу стало совсем темно, так что шофер включил фары. Ветки царапали по бортам, по кабине, и тогда кто-нибудь впереди кричал: «Головы береги!»
Кажется, машина повернула на Шигали.
Но на развилке стоял «газик» с включенными фарами, и машина с яндобинцами остановилась. Шофер выключил зажигание, мотор заглох, и только свет фар «газика» вырывал из темноты вершины дубов.
— Товарищи, — послышался из темноты голос, — товарищи, загорелся лес в квадрате шестьдесят четыре!
Алексей Петрович поднял голову и вгляделся в человека на дороге. Голос показался ему знакомым. Так и есть, это был секретарь райкома Пуговкин. В темноте отчетливо белела рубашка, рукава закатаны.
— Товарищи! — Пуговкин энергично махнул рукой, словно говорил с трибуны, призывая народ к совершению какого-то важного дела. — Товарищи, в опасности громадное народное богатство, кроме того, в том месте, как вы знаете, дом егеря, там дети, женщины…
— Да мы с утра не ели, — опять сказал кто-то из темноты.
Пуговкин замешкался. Однако тут же и нашелся:
— Кто здесь старший?
— Мы свое отработали, посылай других! — опять сказал грубый злой голос из кузова. — С ног валимся!
— Мы вообще не из этого района! — поддержал его другой, напористый и звонкий голос. — У нас, может, у самих горит!..
— Друзья! — голос Пуговкина стал мягче. — Лес принадлежит всем нам, принадлежит Родине! Я, как председатель чрезвычайной комиссии, прошу вас: поезжайте, там семьд егеря, там заготовлено сено лесничеством, ведь все это наше общее добро! А помощь я обещаю!..
Алексей Петрович сидел, склонив голову, словно боялся, что Пуговкин разглядит его в темноте, узнает.
— Видать, ребята, надо ехать, — тихо сказал Павел.
Он сидел рядом с Алексеем Петровичем.
Пуговкин молчал. Он словно бы понял, что эти люди в кузове, с черными неузнаваемыми лицами, с волосами, как печное помело, злые от усталости, если чему-нибудь и подчинятся, то только своему собственному понятию о своем долге. Его же авторитет тут ничего не значил, так что он молчал и даже отступил подальше, чтобы не раздражать, не дразнить этих измученных усталостью людей. Отступив, он махнул шоферу своему рукой, и тот выключил фары, так что в лесу стало черно. В кузове раздался глухой шепот. Один ворчал: надо ехать, другой таким же злым шепотом матерился, кляня шалопаев, которые ходят по сухому лесу с папиросами, кляня засуху и все на свете.
— Ладно, ребята, надо ехать, — опять сказал Павел.
На этот раз никто громко ему не возразил. У Алексея Петровича было такое впечатление, что люди, оставшись в темноте, мало-помалу прониклись сознанием, что никого, кроме них, нет сейчас поблизости, кто бы поехал на борьбу с пожаром, и поэтому ехать нужно им. И тут впереди крикнули шоферу:
— Эй, Сашок, трогай! Поехали к егерю водку пить!
В кузове горько засмеялись, но никто не возразил.
24
Когда Алексей Петрович вышел из лесу, было утро. Пожар удалось потушить уже за полночь, огонь и в самом деле метров на сто не дошел до дома егеря, а один стог сена тонн на пять все-таки сгорел. Пожар потушили, но егерь упросил яндобинцев подежурить до утра, обещая всех хорошо покормить и напоить чаем. Мужики остались, а Алексей Петрович поплелся по дороге в Шигали.
Рубашка, и волосы, и кожа — все пропахло лесной гарью, и сейчас, в поле, это особенно чувствовалось. Всходило солнце. Сверкала роса на едва поднявшейся озими. Удивительно, как при такой жаре и в земле, похожей на пепел, проросла пшеница. А по всему полю там и тут стояли стога овсяной соломы, и были они сейчас золотистые. Когда нет дождей, солома всегда бывает такой…
Дорога мягкая от толстого слоя пыли, и под сапогами она взбивается облаком, даже роса не прибила ее.
Лента дороги огибает поле, потом — пруд, а там уже и Шигали. Отсюда еще и домов не видно, одни зеленые ветлы, они еще густы и зелены, а вот березы стоят уже осенними желтыми кострами.
Алексей Петрович стоял, оперевшись на лопату, смотрел на стога овсяной соломы, на поле в редкой щеточке озимых всходов, на дорогу, на свою деревню… На второй год войны здесь, на Ежовом поле, сажали картошку, он тогда впервые встал к плугу, да, вот здесь, на этом поле, все и началось. Потом были и другие поля, пришлось поработать на каждом колхозном поле, так что в этой земле есть и его соленый пот, сколько бы ни прошло времени с тех пор, а не забудут руки непослушную тяжесть плуга, нет, не забудут… А боронить он вышел в первый раз, когда ему шел двенадцатый год. Тогда и лошади были кругленькие, сильные, их не то что погонять, их только удерживай, так что на такой лошадке работать — одно удовольствие. Но об этом он узнал позднее, когда пришлось пахать на лошадях, перезимовавших первую военную зиму без овса. А про тех лошадей, которые выдержали всю войну, про тех и вспоминать жалко — кожа да кости. И те ребята, которые уже бросили школу и работали в колхозе, выбирали всегда самых лучших лошадей, а уж школьникам доставались последние клячи. Пахать Ежово поле ему выпало на двух доходягах — кобыле Шурке да мерине Гаврилке. У Гаврилки была длинная грива, а кличку свою получил он от своего прежнего хозяина Гаврилы Чумана: когда тот привел своего мерина в колхоз, то все так и стали звать: Гаврилина лошадь, Гаврилин мерин, а потом и совсем просто — Гаврилка. Этот Гаврилка к тому времени еле волочил ноги. А пахали они так, что сейчас и вспомнить смешно, не пахали, а кое-как ковыряли землю. И вот где-то здесь, на обочине дороги, Шурка споткнулась и упала. Оказалось, она издохла. Этого момента как будто все давно и ждали, потому ребята и поставили Алексея ймым последним, зная, что лошади у него самые худые. Шурка с Гаврилкой и останавливались чаще других, дышали тяжело, глубоко, и Алексею было до слез жалко их. Но, отдохнув маленько, они сами дергали плуг и тащились дальше. И вот в тот день он сделал только два-три круга, правда, гоны здесь долгие, и вот пристяжная Шурка споткнулась и рухнула на землю. Алексей потянул ее за узду, помогая Шурке подняться на передние ноги, но лошадь только дергалась да вскидывала большой головой. Бросив узду, он стал выпрягать Шурку, распустил супонь на хомуте, сбросил седелку, но и из этого ничего не вышло. Стал дергать Шурку за хвост, но тут из ее ноздрей запузырилась кровь. Пока он бегал к ребятам, Шурка испустила дух, лежала, откинув огромную голову, не дергалась, глаз полуоткрытый был уже мертвый, мутный.
Позвали колхозного ветеринара, однорукого злого мужика. Он еще не узнал, в чем дело, а напустился на Алексея с руганью и криком:
— Ты загнал ее!.. Ты не умеешь пахать!.. Ты ударил лошадь по ноздрям!.. Ты за это ответишь!..
— Лошадь пала от голода! — твердо сказал Сетнер. — И ты не кричи на него.
— Ах ты, сопляк! — напустился ветеринар и на Сетнера.
— Ты сначала вскрой ее! — зашумели другие ребята.
Однорукий ветеринар заставил Алексея снимать шкуру с Шурки. Это была такая пытка, какой он не знал ни прежде, ни после. Вспоминать об этом и сейчас он не может без слез. Может быть, в тот самый день и отшибло у него всякую любовь к лошадям. И как тяжело и долго болела его душа от этого унижения, которому подверг его однорукий злой ветеринар!..