Годы без войны (Том 2)
Шрифт:
Кирилл, приходивший (хотя и редко) навестить, не узнавал Сергея Ивановича. Костюмы, прежде красиво и плотно сидевшие на нем, теперь, как на вешалке, свисали с угловатых костистых плеч, и впечатление это усиливалось еще тем, что левый рукав его был пуст. Протез, который он заказал, был настолько противен своими розовыми (под кожу) неживыми пальцами, что он не надевал его.
Но сам Сергей Иванович почти не замечал этой происшедшей с ним перемены, потому что не хватало сил, чтобы осознать все, тем более не было времени подумать об этом теперь, когда он взялся за мемуары и когда, как второе дыхание у спортсменов, открылось ему понимание мира и того назначения (в этом мире), какое, он чувствовал, отведено ему.
Воротнички рубашек были велики ему. Но когда он выбритый и причесанный (он уже не позволял себе того прежнего так называемого
Но дело, и нужное и важное, которое теперь так занимало его, продвигалось трудно, он исписывал вороха бумаг и рвал и выбрасывал их затем. Он видел, что у пего, по существу, получалось именно то количественное накопление фактов, - против чего все решительно восставало в нем. Он чувствовал, что ему не хватало чего-то, как человеку, взбирающемуся на вершину, не хватает иногда последнего уступа, на который можно было бы опереться; он не находил (в окружавшей его жизни) того, что предметно сконцентрировало бы его мысли о войне и тех исторических усилиях, какие приложил народ и он сам как частица народа, чтобы победить врага.
XXXVI
– Ты знаешь, что поражает меня, - сказал он как-то зашедшему к нему посидеть Кириллу.
– Мы забываем о войне. Мы забываем, что победили в ней и что победа наша есть величайшая патриотическая страница отечественной истории.
– Почему ты полагаешь, что забываем?
– удивленно спросил Кирилл, для которого, как и для большинства людей, уже то, что фраза "никто не забыт и ничто не забыто" повторялась всеми, было залогом того, что и в самом деле никто не забыт и ничто не забыто. Занятый с утра и до ночи то служебными делами (по отделу народного образования, которым он руководил), то общественными, которые он выполнял с еще большей охотой, потому что выполнять их было и престижно и, главное, не надо было отвечать ни за что, он не то чтобы не хотел вникать в те глубинные процессы, какие происходили вокруг него (и в которые, впрочем, втягивался и он, только, может быть, не с той стороны), но у него пе хватало времени остановиться и осмыслить их.
– Нет, Сергей, ты просто сейчас болезненно воспринимаешь все, - сказал он с тем простодушием (но скорее с бездумностью), как он позволял себе говорить теперь со всеми, кто стоял ниже его.
– Ты не понял меня, - возразил Сергей Иванович.
– Разумеется, мы с тобой не забыли.
– Да и в каждой семье кто-то не вернулся, кого-то все еще ждут, а ты говоришь - забыли.
– Нет, - снова возразил Сергей Иванович.
– Ты не понял меня. Память, заключенная в нас, в каждом отдельном человеке, - это одно, но монумент, в котором запечатлена была бы память народа, - это другое. Есть ли памятник Победы в Москве? Нет у нас такого памятника.
– Лучший памятник, я полагаю, это наша налаженная жизнь, - заметил Кирилл, произнеся опять то, что было правильно, было тем, против чего трудно возразить, но что не могло удовлетворить Сергея Ивановича.
– Мы отдавали жизни, чтобы хорошо жить. Отлично жить, - добавил Кирилл. Он был доволен этим ответом, на который не надо было тратить усилий, чтобы придумать его. Подобный ответ, как и множество других (по стереотипу), повторяемых разными людьми и ежедневно, был всегда к его услугам.
Он, как всегда, был весел, полон жизни и, как человек сытый, не разумеющий голодного, не понимал Сергея Ивановича с его беспокойством о делах, о которых, как думал Кирилл, было кому у нас (то есть соответствующим ведомствам) позаботиться; он не понимал и удивлялся, глядя на своего бывшего фронтового командира, для чего тому, не разобравшемуся еще в своих личных делах, было вмешиваться в общественные, в которых он не был компетентеп, чтобы судить о них. "Устроить бы его где-нибудь на предприятии", - то, о чем Кирилл думал всегда, мысленно повторил он, посмотрев на пустой рукав Сергея Ивановича. Он всякий раз, когда видел Сергея Ивановича, испытывал это благое намерение; по всякий раз, когда надо было приложить старание, чтобы довести дело, все заканчивалось (как и в тот день в Доме дружбы, где встретил
– Брось ты эту свою писанину, я знаю, ничего дельного из нее не получится и не может получиться, - резко остановившись перед Сергеем Ивановичем, сказал он. Модная в полоску рубашка на нем, модный, лопатой закрывавший грудь галстук, коричневый костюм в полоску и остроносые туфли того же оттенка (на что нельзя было, как и на галстук, не обратить внимания) - все это, казавшееся Кириллу соответствовавшим его теперешнему положению, и служебному и общественному, для Сергея Ивановича было лишь подтверждением того, что замеченный им разрыв между поколениями был и что люди, подобные Кириллу (и Дорогомилину), настолько переменились, что им лишь кажется, что они помнят о войне и трудностях ее, тогда как живут совсем иными, своими и странными (если не сказать больше, как думал Сергей Иванович), интересами. "Но чего они хотят, что святого у них?" - спрашивал он себя, в то время как Старцев, не утруждаясь обдумыванием того, что сказать, продолжал уверять его: - Брось, что твоя писанина может дать тебе? Не такие головы брались, а что вышло из-под их пера? Все известно, обо всем уже сказано, а вот какую-нибудь настоящую бы работу тебе - было бы дело. Я займусь этим. Я обещаю тебе.
– И в эту минуту Кирилл сам верил, что был искренен, и в голове его хотя и смутно, но возникали плавы устройства Сергея Ивановича.
– Однако, ты извини, мне нужно бежать, - затем говорил он.
– Я еще зайду. Как тут моя Никитична?
– Спасибо. Что бы я делал без пес.
– Ну то-то, то-то. До встречи.
– И он, щегольски отсвечивая своими остроносыми модными туфлями по паркету, веселый, жизнерадостный (и довольный тем, как он проявил себя у друга) уходил от Коростелева.
Кириллу казалось, что он был так загружен теперь полезной деятельностью, что многое пострадало бы в общественной жизни, не будь у него энергии и здоровья, как он добавлял в шутку, для этой деятельности. Он, как и сотни других, не замечавших (подобно ему) того, что суетою своею приносили не пользу, а лишь создавали иллюзию ее, жалел Сергея Ивановича, в то время как Сергей Иванович, не думавший о себе, что он загружен деятельностью, в которой нуждается общество, был, в сущности, занят именно тем делом, за которое как раз и важно было кому-то взяться теперь. Он инстинктивно, лишь по тому чувству, что не хватало ему (в работе над мемуарами) того последнего уступа, опершись на который можно было подняться на вершину, приходил к выводу, что в Москве нужен памятник Победы. Он не был согласен с Кириллом Старцевым, что наладившаяся жизнь это и есть памятник. "Так, да и не совсем так, - мысленно отвечал он Кириллу.
– Слава народа достойна, чтобы воплотить ее в мраморе".
– А как полагаете вы?
– спрашивал он у Никитичны, у которой на этот счет не было мнения (как о своем приработке), какоэ она могла бы с уверенностью высказать Сергею Ивановичу. Она знала только, что людям образованным всегда виднее, что нм следует и чего не следует делать.
– Да хоть бы и простому человеку: прожил жизнь - и крест ему на могилу или звезду, как по-теперешнему. Надо, как же не надо, - отвечала она именно по этому своему согласию с Сергеем Ивановичем.
– Что парод пережил за войну, так одному богу известно, - добавляла она, выражая то общее мнение, о котором (по какому-то молчаливому будто согласию) менее всего в то время принято было говорить и писать.
"Голос народа, да, голос народа", - повторял затем Сергей Иванович, мысленно возвращаясь к разговору с Никитичной. Оп обращался с этим же и к Наташе, которая тоже, как и Никитична, поддержала его, но не из убежденности, что памятник такой нужен в Москве (она была занята своим делом, то есть делом мужа, и не могла думать о другом), а только из того чувства, что ей не хотелось огорчать отца.
– Да, но что ты можешь?
– все-таки возразила она.
– Ты же не правительство.