Годы странствий
Шрифт:
— Нецензурно. Такие секреты открывать нельзя. Это вредно для классового сознания. Об этом можно только в мемуарах писать…
У меня дыхание перехватило. Я чувствовал, что бледнею и руки у меня стали, как лед.
— В каких мемуарах?
— Вообще в мемуарах… Да на это наплевать… Дело не в астрономии… Я только хочу, чтобы вы сознали, что Таточка очаровательна…
— Да… Когда пляшет…
— Ага! И признайтесь, что вы в нее влюблены…
— Я вам сказал, что у меня эмфизема. Я задыхаюсь. Поняли? Ступайте спать.
— Прощайте.
И он вышел — какой-то жалкий, несмотря на свой огромный рост.
Я выглянул в окно. Светало. Появились прохожие. Я не решился тогда вынуть рукопись и уничтожить, как хотел.
X
Кухня — это клуб квартиры нумер тринадцать. Вчера, возвращаясь из треста, я остановился на пороге с портфелем и медлил спрятаться у себя в комнате, весьма заинтересованный любопытнейшим разговором. Почти вся квартира была в сборе. Не было только Курденко и Трофимовых. Когда я вошел, витийствовал Михаил Васильевич Пантелеймонов, тот самый, который узрел доказательство бытия Божия в цветке магнолии.
Увидев меня, Михаил Васильевич сказал, указывая на Погостова:
— Вот, рассудите вы нас, Яков Адамович. Товарищ Погостов не верит в истину… Вы послушайте, что он говорит! Нет, вы послушайте, какую он тут мрачность развел… Ну можно ли, Яков Адамович, так людей пугать!..
— Что есть истина? — сказал Погостов угрюмо. — Пилат[1362] был образованный человек и так же, как я, не верил в истину… Ну, а ваш Христос? Почему он молчал,[1363] когда его спросил Пилат, что есть истина? Нет, вы мне скажите, товарищ Пантелеймонов, почему он молчал?
— Да потому, слепой вы человек, что Он Сам был Истина! Об этом было сказано — и хорошо, да и не раз. Если Пилат не видел ее, не видел воплощенной Истины, которая была перед ним, какие же могли тут быть пояснительные слова? В молчании Христа и был ответ… Но в том-то и дело, что Пилат, кажется, догадывался, что перед ним стоит существо необыкновенное, но умыл руки, потому что как избалованный, ленивый и развращенный человек не захотел взять на себя ответственность… А тут еще националисты кричали лицемерно: «Не убьешь этого человека, будешь врагом кесаря!» Видите, товарищ Погостов, какая тут была провокация! А ведь стоило Христу сказать: «Я буду вашим царем и устрою вам владычество ваше на земле» — и все бы эти националисты пошли за ним и растерзали бы прежде всего этого самого Пилата как представителя кесаря… Верно я говорю, Яков Адамович?
— А я что за судья? — пришлось мне отозваться на вызов, хотя мне очень не хотелось говорить на эту тему. — Я не знаю, верно или нет… Ежели в мире есть какой-нибудь смысл, то вы правы, Михаил Васильевич, а ежели в мире никакого смысла нет, то прав Погостов.
— Ну, а вы сами как думаете?
— А вы спросите у товарища Курденко. Он знает, что я свободен от религиозных предрассудков… Ну, вот… Я очень дорожу мнением обо мне товарища Курденко. Я, граждане, люблю комфорт… Комфортом
— Комфорт — буржуазнейшая чепуха, — пробормотал Кудефудров, который сидел на столе рядом с Таточкой.
— Может быть, — сказал я. — Но ведь это идеал всякой социальной утопии… Ничего другого социалисты придумать не могли. Я вполне сочувствую этому идеалу. Впрочем, простите… Я не точно выразился: я не идеалу такому сочувствую, а просто и откровенно я люблю комфорт, ежели он мне достался, как синица в руки, а не как журавль — в небе…
— Зачем вы о комфорте заговорили? — с тоскою и упреком воскликнул Михаил Васильевич. — Не о нем речь сейчас! Не о нем! Вы хитрите, Яков Адамович. Речь идет совсем о другом… Есть истина или нет? Есть в мире смысл или нет?
— Напрасно стараетесь, Михаил Васильевич, — сказал Погостов иронически. — Гражданин Макковеев ничего вам не скажет все равно, ежели он и догадывается о чем-нибудь. Я к нему однажды пришел, правда, ночью, правда, в нетрезвом виде, и тоже спрашивал кое о чем как ученого человека. Он от меня политическими остротами отделался.
— А вы о чем спрашивали гражданина Макковеева? — уронил небрежно Кудефудров.
— О Страшном суде. Как он думает — будет Страшный суд или не будет?
— Я вам не ответил на ваш вопрос, потому что наперед знал, что это с вашей стороны подвох, — сказал я в некотором раздражении, чувствуя, что эта кухонная компания желает меня вызвать на откровенность.
— Какой там подвох, — окрысился Погостов. — Я в ту ночь убоялся тьмы. От страха зуб на зуб не попадал.
— Это я верю, — заметил Михаил Васильевич очень серьезно. — Это с ним бывает. Он не просто истину отрицает. Он сам в ужасе от того, что истины нет. Сам боится и других пугает. Он говорит, что в бытии никакого смысла нет…
— Погостов! Ты очень умен. Я тебя одобряю, — брякнул Кудефудров. — Только не понимаю, чего ты от страху дрожишь. Нет истины, ну и наплевать.
— Чудак! — сказал с невыразимым презрением гробовщик. — Неужто не понимаешь, что если истины нет, значит, миром кто управляет? Догадался? Отец лжи… Понял? Дьявол управляет миром…
Кудефудров громко засмеялся и продекламировал:
Поймаем дьявола за хвост,
Фокстрот пропляшем с ним на диво!
Нет, дьявол не мудрен, а прост.
И даже пляшет некрасиво…
— Это к чему же? — ядовито спросила Таточка, сверкнув цыганскими глазищами. — Кажется, Кудефудров, вы что-то выскочили некстати…
— Одним словом, я не Софокл, — пробормотал поэт обидчиво и сердито. — А почему все надо делать кстати? А может быть, я и хотел как раз, чтобы вышло не кстати, а совсем напротив?
— Можно и так, конечно, — засмеялась Таточка.
— Гражданин Макковеев! — обратился Кудефудров ко мне, указывая пальцем на Пантелеймонова. — Видите вы у этого товарища в руках книжицу? Полюбопытствуйте… дайте ему высказаться… Он уже целую неделю с нею не расстается.