Годы странствий
Шрифт:
Худо я помню подробности путешествия в арестантских вагонах от Москвы до Красноярска, но общее впечатление от этой буйной и шумной толпы юных революционеров осталось четким и прочным в моей памяти. Кажется, ни одна партия политических, отправляемых в Сибирь, не была так многолюдна и так бодро настроена, как наша. Это была самая веселая партия ссыльных. Всю дорогу мы пели песни; всю дорогу везли, ревниво храня, красное знамя; везде нас встречали толпы народа… Конвойные, стражники, все власти в пути, оглушенные, ошеломленные небывалой толпой бунтарей, все побеждающих своей самоуверенной веселостью, не знали, что с нами делать и как подчинить нас обычной дисциплине. Начальство привыкло к мрачной непримиримости подпольных деятелей, к их аскетической строгости, к
Из отдельных эпизодов нашего путешествия запомнилось мне два. Первый — крушение моего, так сказать, авторитета в глазах товарищей. До этого случая я пользовался уважением как член Исполнительного комитета и как заметный агитатор. Теперь — увы! — все это было забыто. Я стал в глазах товарищей не более как чудаком. Виною разочарования во мне был, не ведая того, В. Я. Брюсов.[70] Его книжка стихов послужила поводом для наших несчастных рассуждений о поэзии. Мои цитаты из Верлена[71] и Метерлинка[72] вызывали раскатистый чревный хохот товарищей, и даже самое имя Валерия Брюсова веселило юношей необычайно. Так ныне официально признанный поэт погубил тогда мою репутацию!
Второй факт был таков. У нас у всех было очень смутное представление о Восточной Сибири. Ходили среди нас рассказы о дикой девственной тайге, о мертвых болотах, о мрачном инородческом быте. Мы воображали, что нам придется жить охотою и что мы будем окружены опасностями со всех сторон. Мы, конечно, не унывали. Но что будет, думали мы, с девушками, которые были сосланы вместе с нами? Они погибнут. Их растерзают белые медведи, или они умрут голодною смерило, если их поселят отдельно от нас, мужчин. Но как сделать, чтобы их поселили вместе с нами? Нашелся остроумный товарищ, который предложил всем заключить условные браки. Кто-то сообщил, что мужа и жену при поселении не разлучают. Вопрос о спасении девушек от белых медведей был поставлен на повестку дня, и на общей сходке было решено большинством голосов всем пережениться. Больше всего об этом хлопотал самый юный из нас, тоненький и слабенький студентик. Он и пошел с мудрою резолюцией в вагон, где были арестантки, не знавшие, что без их участия решается их судьба. Резолюция вызвала взрыв негодования юных революционерок. Одна из них, рослая, здоровенная социал-демократка, взяла за плечи щупленького студента и выставила его с позором из вагона. Так слабый пол посрамил пол сильный.
Наконец мы прибыли в Красноярскую тюрьму. Наше здесь появление ознаменовалось прежде всего бунтом из-за тюфяков. На грязных нарах лежали зловонные мешки, набитые гнилой соломой. Мы потребовали новых тюфяков, а, когда начальство заупрямилось, мешки с соломой немедленно были выброшены на тюремный двор, и здесь мы устроили великолепный аутодафе. Высокий столб дыма поднялся над тюрьмой, пугая красноярских граждан, воображение которых и без того было поражено неожиданным громким веселием непонятно буйных арестантов. Костер подействовал. Тюремщики уступили. У меня и сейчас сохранился фотографический снимок, где смотрители стоят шеренгою перед грудою новых тюфяков — триумф нашего ребяческого мятежа.
Были и другие внутренние события в тюрьме. Так, например,
Было у нас однажды торжественное заседание, посвященное диспуту на тему «В чем сущность и каковы формы будущей диктатуры пролетариата?» Насколько я припоминаю, юные ораторы представляли себе эту диктатуру чем-то весьма кратковременным, после чего наступит чудотворный «прыжок из царства необходимости в царство свободы».[74]
Я, впрочем, не был в числе чрезмерно розовых оптимистов, и я не всегда охотно участвовал в политических дебатах. Меня занимали наши соседи уголовные. Я любил покуривать трубочку с одним загадочным каторжанином, у которого, как ходили слухи, было на душе двадцать два убийства. Лицо у него было спокойное, трезвое и как будто не злое. В Иркутске, в гимназии, училась у него дочь…
Здесь, разгуливая по тюремному двору, огороженному высокими палями,[75] я любовался на цепи гор,[76] которые манили к себе своим волшебных многообразием. Солнце, умирая, зажигало иногда целые миры дивных красок на этих горных хребтах. Я чувствовал Сибирь. Вечер приносил к нам дыхание ранней весны. И от этого вольного ветра порою сжималось сердце в тоске по утраченной свободе.
II
В конце апреля вскрылась Ангара. И нас, переправив через нее, повезли в Александровскую центральную тюрьму. Когда мы стояли, сбившись в кучу, на едва нас вмещавшей лодке, кажется, всем было жутко и весело. На берегах громоздились ледяные сталактиты, висели саженные сосули, ослепительно сверкавшие на солнце. По реке шел еще последний лед, шуга;[77] какие-то большие белые птицы с хищным криком носились над водой, ныряя за добычей. Было дико, привольно — острый ветер колол лицо, и трудно было представить себе, что мы в плену и будем жить сейчас в суровой тюрьме, среди каторжан.
Мы вошли в тюрьму хмельные от весеннего воздуха, от влажных запахов едва оттаявшей земли. Какая огромная и многоликая толпа шумела здесь! Мы смешались с другими политическими — социал-демократами, социал-революционерами, бундовцами,[78] польскими социал-демократами, случайными пропагандистами или просто радикалами, которые так или иначе помогали революционерам. Среди нас были многие, чьи имена уже вошли в историю — Сладкопевцев,[79] Дзержинский,[80] Церетели, Ховрин, Игорь Будилович, Урицкий,[81] Скрыпник, Ашмарин,[82] Швейцер, Зильберберг…[83]
Иные из них уже погибли, иные еще в борьбе.
Началась тюремная жизнь. Мгновенно сложился быт: еда впятером из одной миски, сношение с внешним миром через уголовных, столкновения с начальством…
Здесь, в Александровке, кипела та революционная брага, которую впоследствии пили русские люди, пьянея, двадцать пять лет вплоть до наших дней.
И мы, и наши тюремщики чувствовали, что должно что-то произойти здесь, за этими высокими палями,[84] что невозможно собрать столько буйной молодежи и запереть эту взволнованную толпу, как стадо мирных животных, в хлеву. Эта страстная толпа должна была опрокинуть рогатки, нарушить порядок. Так и случилось.
Вскоре нашелся и предлог. Нам не давали точных сведений, куда нас везут. Якутская область, как известно, велика — по площади она равна, примерно, двум третям Европы, и не малая разница — попасть в Олекминск или в Якутск, или в Верхоянск, или в Колымск. Город от города — на тысячи верст. У нас были самые фантастические представления об условиях тамошней жизни. То распространится по камерам слух, что придется сидеть в темноте — нет в Якутске свечей; то будто бы нет там мыла или еще чего-нибудь. И мы, в панике, покупаем по пяти кусков мыла или несколько фунтов свечей — мы, которых отправляют туда на несколько лет. Вероятно, мы все тогда были отчасти лишены здравого смысла.