Годы учения Вильгельма Мейстера
Шрифт:
— Неужто вы надеетесь, что Зерло еще надумает взять к себе наших товарищей? — спросил Вильгельм, оставшись наедине с Филиной.
— Вовсе нет, — возразила Филина, — да я этого и не желаю; по мне, чем скорее они уберутся, тем лучше! Одного Лаэрта мне хотелось бы удержать; от всех прочих мы постепенно отделаемся.
Вслед за этим она высказала другу уверенность, что он не будет дольше зарывать свой талант в землю, а под руководством такого директора, как Зерло, начнет играть на театре. Она не могла нахвалиться порядком, вкусом и всем духом, царящим здесь; она так льстила нашему другу, так лестно говорила о его таланте, что сердцем и воображением он потянулся к этой мысли, а рассудком и разумом отталкивался от нее. Он утаил и от себя
Зерло не допустил его на репетицию.
— Для начала вы должны увидеть нас с лучшей стороны, — объяснил он, — а потом уж можете заглянуть нам в карты.
Но вечером друг наш в полной мере насладился спектаклем. Впервые видел он театр, доведенный до такого совершенства. Казалось, всем актерам присуща отменная одаренность, счастливые внешние данные, высокое и ясное понятие о своем искусстве, и все же они не были равны друг другу; но они взаимно поддерживали, подавали, воодушевляли друг друга и были очень точны и четки в своей игре. Сразу чувствовалось, что Зерло — душа всего этого, да и показал он себя в самом выгодном свете. Веселый нрав, сдержанная живость, точное чувство меры при большом имитаторском даровании — вот что восхищало в нем, едва только он выходил на подмостки, едва произносил первые слова. Душевное равновесие его как будто распространялось на всех зрителей, а тонкость, с которой он легко и непринужденно передавал малейшие оттенки ролей, доставляла тем больше удовольствия, что он умело скрывал мастерство, достигнутое упорными упражнениями.
Его сестра Аврелия не уступала ему и успех имела даже больший, глубоко трогая сердца людей, меж тем как он успешно старался их радовать и развлекать.
Через несколько дней, проведенных не без приятности, Аврелия позвала нашего друга к себе. Он поспешил к ней и застал ее лежащей на софе; она, по-видимому, страдала от головной боли и не могла скрыть сотрясавшую все тело лихорадочную дрожь. Глаза ее просияли при виде входящего Вильгельма.
— Простите мне! — крикнула она ему навстречу. — Доверие, которое вы мне внушили, сделало меня малодушной. Раньше я втихомолку смаковала свои страдания и даже черпала в них крепость и утешение; а теперь, не знаю, как это получилось, вы разрешили узы вюлчания, и вам придется помимо воли стать участником борьбы, которую я веду сама с собой.
Вильгельм отвечал ей приветливо и участливо и уверял, что ее образ и ее страдания неотступно стоят перед его внутренним взором, — он просит ее довериться ему и отдает ей свою дружбу.
Во время этой речи взгляд его привлек мальчик, который сидел на полу и возился со всевозможными игрушками. Как уже говорила Филина, ему было года три, и Вильгельм сейчас только понял, почему ветреная, не склонная к возвышенным выражениям девица назвала его солнышком. Над ясным взором и вокруг полненького личика вились чудесные золотистые кудри, ослепительная белизна лба была подчеркнута тонкими, темными, плавно изогнутыми бровями, а на щеках сияли живые краски здоровья.
— Сядьте ко мне, — сказала Аврелия, — я вижу, вы с удивлением смотрите на это удачнейшее дитя. Конечно, я с радостью приняла его в свои объятия и бережно опекаю его, но именно по нему я могу судить о степени своих страданий, ибо они редко дают мне почувствовать всю ценность подобного дара. Позвольте мне наконец, — продолжала она, — занять вас собой и своей судьбой — я не хочу, чтобы вы думалц обо мне превратно. У меня как будто выпало несколько спокойных минут, потому я вас и позвала; вот вы пришли, а я потеряла нить. «Одним брошенным существом больше на свете», — скажете вы. Вы — мужчина
— При благородстве вашего образа мыслей вам невозможно быть вполне несчастливой, — возразил Вильгельм.
— А знаете, чему я обязана таким образом мыслей? — спросила Аврелия. — Наисквернейшему воспитанию, каким только можно испортить девушку, пагубнейшему примеру, способному лишь растлить чувства и склонности. После ранней кончины моей матери я провела лучшие годы созревания у тетки, которая поставила себе за правило попирать правила благоприличия. Слепо отдавалась она любому увлечению, могла быть и повелительницей и рабой своего предмета, лишь бы забыться в разнузданном сладострастии.
Каким же должен был представиться мужской пол нам, детям, чистому и ясному взгляду нашей невинности? Как туп, настойчив, нагл и неловок был каждый, кого привлекала Эта женщина, каким пресыщенным, надменным, пустым и пошлым становился, едва удовлетворив свои вожделения. Годами я видела ее попранной и униженной самыми дрянными людьми; какое обращение приходилось ей терпеть и как же стойко держалась она перед лицом судьбы, как гордо носила свои постыдные цепи!
Так я узнала ваш пол, друг мой, и как яро возненавидела я его, заметив, что даже порядочные мужчины в обществе с нашим полом как бы отбрасывают всякие добрые чувства, на которые могут быть способны от природы.
К несчастью, попутно я сделала немало грустных открытий по поводу моего собственного пола, и, право же, шестнадцатилетней девушкой я была умнее, чем сейчас, когда я и себя-то понять не могу. Почему мы так умны в юности, — так умны, чтобы, чем дальше, тем становиться глупее!
Мальчик расшумелся, Аврелии это надоело, и она позвонила. На звонок пришла старая женщина, чтобы увести мальчика.
— Что, все еще зубы болят? — спросила Аврелия старуху, у которой было завязано лицо.
— Мочи нет терпеть, — отвечала та глухим голосом, подняла мальчика, который, по-видимому, охотно шел к ней, п унесла прочь.
Едва только ребенка удалили, Аврелия залилась слезами.
— Я могу лишь плакаться и стенать! — воскликнула она. — Мне стыдно лежать перед вами жалким червем. Трезвость мысли у меня исчезла, и дальше я рассказывать не могу. — Она запнулась и замолчала.
Не желая говорить пустые общие слова и не находя своих, значительных, Вильгельм жал ей руку и смотрел на нее долгим взглядом. Затем в смущении взял лежавшую на столике перед ним книгу; это был том сочинений Шекспира, раскрытый на «Гамлете».
Тут как раз в комнату вошел Зерло, осведомился о здоровье сестры, заглянул в книжку, которую держал наш друг, и воскликнул:
— Снова вы заняты вашим «Гамлетом»? Очень кстати. У меня возникли всяческие сомнения, снижающие значение Этой пьесы как некоего канона, в который вы хотите ее возвести. Сами же англичане признали, что главный интерес кончается на третьем действии, а два остальных кое-как увязаны с целым. И в самом деле, под конец пьеса топчется па месте.
— Охотно верю, что среди нации, могущей гордиться столькими превосходными творениями, найдутся личности, которые в силу ли предрассудков или ограниченности склонны к превратным оценкам, — ответил Вильгельм, — но это не должно мешать нам иметь собственные взгляды и судить справедливо. Я далек от того, чтобы критиковать план этой пьесы, наоборот, я считаю, что созершеннее его ничего не придумаешь, да он и не придуман — вот оно что!