Годы войны
Шрифт:
– Громов, верно, сходил бы в санчасть, - говорил ему старший сержант Игнатьев.
– Нет, - отвечал Громов.
Ему было очень трудно: жестокая война всей тяжестью легла на его плечи, его знобило ночью, а днем в степи иногда белый туман застилал ему глаза, и он не знал - пыль ли это встала в воздухе, или меркнет от хвори его зрение.
И он шагал все вперед, - больной солдат, упрямый и злой, не ждущий никаких похвал за великий подвиг - терпение.
Ночью они заняли боевой рубеж. Пробираться пришлось ползком, то и дело останавливаясь, припадая к земле. Над передним краем летала фашистская "керосинка", - потрескивающий шумливый самолет. "Керосинка" ставила фонари - ракеты - и летала между ними, высматривала в белом сиянии, куда бы уронить малокалиберную бомбу. Вреда от этой "керосинки" было немного, но шуму и беспокойства она причиняла порядочно - мешала спать, словно блоха.
Почти до рассвета не спал Громов, лежа на
– Слышь, возьми мою шинель, ей-богу, а я так посижу, выспался я вроде.
– Ладно, спи, - ответил Громов.
Он никогда не был любезен со вторым номером, но 14
сердцем помнил ворчливую и нежную заботу товарища. И Валькин, глядя иногда на угрюмого Громова, думал: "Этот уж вытащит меня, хоть без обеих ног останусь, не бросит, зубами утащит от немца".
– Волга где?
– спросил Громов.
– Вроде на левой, руке, - сказал Валькин.
– А справа холмики - это немец, - сказал Громов и спросил: - Ты пряжку в сумке отстегнул? Патроны сподручней доставать будет.
– Весь магазин разложил, - ответил Валькин.
– Тут и патроны, и гранаты, и сухари, и селедка, - чего хочешь.
Он рассмеялся, но Громов даже не улыбнулся.
С восходом солнца начался бой. Сразу определилось, что главными запевалами были наши артиллеристы и немецкие минометчики. Они забивали все голоса боя - и пулеметные очереди, и треск автоматов, и короткое рявканье ручных гранат. Бронебойщики сидели впереди нашей пехоты, на "ничьей" земле; над их головами угрюмо завывали советские снаряды, за их спиной рвались германские мины, с змеиным шипом резавшие воздух, сухо барабанили сотни осколков и комьев земли. Перед глазами и за спиной бронебойщиков поднялись стены белого и черного дыма, серо-желтой пыли. Это принято называть "адом". И Громов среди этого ада прилег на дно щели, вытянул ноги и дремал. Странное чувство внутреннего покоя пришло к нему в эти минуты. Он дошел, не сдал. Он дошел и донес свое ружье, он шел так исступленно, как идут в дом мира и любви, как идут больные путники домой, боясь остановок, охваченные одним лишь желанием увидеть близких. Ведь несколько раз в пути казалось он упадет. И вот он дошел. Он лежал на дне щели, ад выл тысячами голосов, а Громов дремал, вытягивая натруженные ноги: бедный и суровый отдых солдата.
Валькин сидел на корточках возле него и, шепотом матерясь, глядел, как бушевала битва. Иногда мины шипели так близко, что Валькин прятал голову и быстро оглядывался на Громова, - не видит ли первый номер его робости. Но Громов полуоткрытыми глазами смотрел в небо, лицо его было задумчиво и спокойно. Несколько раз шли немцы в атаку и отходили обратно: не могли прорваться сквозь огонь советской пехоты. И у Валькина нарастала тревога: он внутренне чувствовал, что с минуты на минуту должны появиться танки. Он поглядывал на Громова и беспокоился - сможет ли больной первый номер выдержать бой с немецкими машинами.
– Ты бы поел чего, а?
– спросил он и добавил, желая вызвать Громова на разговор: - Говорил я старшине, чтоб сто граммов тебе дали, для лекарства прямо, от живота, - не дал, черт. А сам, небось, сколько хочешь потребляет.
Но и этот интересный разговор не поддержал Громов. Он лежал на спине и молчал.
Валькин внезапно припал к краю щели.
– Громов, идут!
– закричал он пронзительно.
– Идут, Громов, вставай!
И Громов встал.
В дыму и пыли, поднятой рвущимися снарядами, двигались огромные, быстрые и осторожные, одновременно тяжелые и поворотливые танки. Немцы решили прорубить путь пехоте.
Громов дышал шумно и быстро, жадным, острым взором разглядывал танки, шедшие развернутым строем из-за невысокого холма.
Я спрашивал его потом, что испытал он в первый миг своей встречи с танками, не было ли ему страшно.
– Нет, какой там, не испугался, даже, наоборот, боялся, чтоб не свернули в сторону, - а так страху никакого... Пошли в мою сторону четыре танки. Я их близко подпустил - стал одну на прицел брать. А она идет осторожно, словно нюхает. Ну, ничего, думаю, нюхай. Совсем близко, видать ее совершенно. Ну, дал я по ней. Выстрел из ружья невозможный, громкий, и отдачи никакой, только легонько совсем толкнуло, меньше чем от винтовки. А звук прямо особенный, рот раскрываешь и все равно глохнешь. И земля даже вздрагивает. Сила!
– И он погладил гладкий ствол своего ружья.
– Ну, промахнулся я, словом. Идут вперед.
Разговаривали мы с Громовым в степной балке. Солнце уже село. Сумрак наполнил балку, неясно чернели длинные противотанковые ружья, прислоненные к стенке овражка, прорытого весенней водой, мерно посапывали, завернувшись в шинели, бронебойщики. Молча сидел подле Валькин, натягивал на мерзнущие ноги полы шинели. Лицо его было темным от загара и сумерек, казалось мрачным.
– Ты бы закрылся шинелью, больной ведь человек, - сказал он.
– Э, чего там!
– Громов махнул рукой.
Его взволновал рассказ о первой встрече с танками. Глаза его светились в полутьме, они были совсем светлыми, большими, зелеными, недобрыми.
И я сидел рядом и смотрел молча на него: на больного солдата, осилившего немцев, на человека, которому было совсем не легко воевать, на труженика земли, ставшего бронебойщиком не по случаю, не по велению начальства, а просто по доброй воле, от всей души.
20 сентября 1942 года .
Донской фронт,
северо-западнее Сталинграда
СТАЛИНГРАДСКАЯ БИТВА
Месяц тому назад одна наша гвардейская дивизия своими тремя стрелковыми полками, с артиллерией, обозами, санитарной частью и тылами подошла к рыбачьей слободе на восточном берегу Волги, напротив Сталинграда, Марш был совершен необычайно стремительно - на автомашинах. День и ночь пылили грузовики по плоской заволжской степи. Коршуны, садившиеся на телеграфные столбы, становились серыми от пыли, поднятой движением сотен и тысяч колес и гусениц, верблюды тревожно озирались, - им казалось, что степь горит; могучее пространство все клубилось, двигалось, гудело, воздух стал мутным и тяжелым, небо заволокло красной ржавой пеленой, и солнце, словно темная секира, повисло над тонущей во мгле землей. Дивизия почти не делала остановок в пути, вода вскипала в радиаторах, моторы грелись, люди на коротких остановках едва успевали глотнуть воды и отряхнуть с гимнастерок тяжелую, мягким пластом ложившуюся пыль, как раздавалась команда: "По машинам!" - и снова моторизованные батальоны и полки, гудя, двигались на юг. Стальные каски, лица, одежда, стволы орудий, закрытые чехлами пулеметы, мощные полковые минометы, машины, противотанковые ружья, ящики с боеприпасами - все сделалось рыжевато-серым, все покрылось мягкой теплой пылью. В головах людей стоял шум от гула моторов, от хриплого воя гудков и сирен, - водители боялись столкновений в пыльной мгле дороги, все время жали на клаксоны. Стремительность движения захватила всех - и бойцов, и водителей, и артиллеристов. Только генералу Родимцеву казалось, что его дивизия движется слишком медленно; он знал, что в эти дни немцы, прорвав нашу сталинградскую оборону, вырвались к Волге, заняли господствующий над городом и Волгой курган и продвигались по центральным улицам города. И генерал все торопил движение, все повышал и без того бешеный темп его, все сокращал и без того короткие остановки. И напряжение его воли передавалось тысячам людей, - им всем казалось, что вся их жизнь состоит в стремительном, день и ночь длящемся походе.
Дорога повернула на юго-запад, и вскоре стали попадаться клены и вербы с красными стройными ветвями, с узкими серебристо-серыми листьями, вокруг раскинулись большие сады, засаженные приземистыми яблонями. И одновременно с приближением к Волге дивизия увидела темное высокое облако - его нельзя было спутать с пылью, оно было зловещим, быстрым, легким и черным, как смерть: то поднимался над северной частью города дым горящих нефтехранилищ. Большие стрелы, прибитые к стволам деревьев, указывали в сторону Волги, на них было написано: "Переправа", и надпись будила в солдатской душе тревогу; казалось, что черный ободок вокруг надписи из того смертного дыма, что стоит под горящим городом. Дивизия подошла к Волге в грозные для Сталинграда часы: нельзя было дожидаться ночной переправы. Люди торопливо сгружали с машин ящики с оружием и патронами, ломали крышки, вместе с хлебом получали гранаты, бутылки с горючей жидкостью, сахар, колбасу...