Годы войны
Шрифт:
Через мгновенье он услышал голос радиста и подумал: "Президент уже все знает..."
Четырнадцатилетним худым мальчишкой он ходил по тихим вечерним улицам маленького городка и разговаривал сам с собой, прохожие оглядывались на него и смеялись... Он поднимал руку к темному небу, вот так, как он пробовал поднять ее в самолете, и произносил клятву: "Всю жизнь я посвящу одному делу - освобождению энергии. Я не потеряю ни часу, не отклонюсь ни на шаг. То, что не удалось алхимикам, удастся нам. Жизнь станет прекрасна, человек полетит к звездам".
Штурман
– Вы меня вчера взволновали рассказом о зимних концертах...
Блек провел рукой по глазам:
– Режет, как ножом. Но здорово мы им дали за Пирл-Харбор, по самой макушке!
Пассажир подумал:
"Странно! Юноша со вчерашнего дня гипнотизировал меня, а с момента взрыва он перестал меня совершенно занимать. Где они - те, что были там, внизу?"
Радиостанции не умолкали. Вышли экстренные выпуски тысяч газет. Два миллиарда людей говорили о погибшем городе, который никого не интересовал накануне. Назывались самые разные цифры погибших - от девяноста тысяч до полумиллиона.
Сознание людей, освоившее в эпоху фашизма миллионные цифры убитых в лагерях уничтожения, было потрясено быстротой, с которой убивала урановая бомба! В одну секунду, первую секунду после взрыва, число убитых и умирающих достигло семидесяти тысяч человек! Все почувствовали: средства уничтожения поднялись на такую высоту, что не такой уж фантастической стала казаться перспектива уничтожения человечества ради процветания и величия государств, счастья народов и мира между ними.
Политики, философы, военные, журналисты, публицисты в первые же часы после взрыва доказали, что мощный удар урановой бомбы, воздав фашизму за преступления против человечества и парализовав в большой мере сопротивление Японии, ускорит приход мира, которого жаждут все матери ради жизни своих детей. Эти доказательства сразу поняли и в японском генеральном штабе и в императорском токийском дворце.
Всего этого не успел понять маленький четырехлетний японец. Он проснулся на рассвете и протянул толстые руки к бабушке. В полутьме за спущенными занавесками он видел се седые волосы и золотой зуб. Ее узкие, слезящиеся глаза улыбались среди темных морщин. Мальчик знал, что это он доставляет бабушке столько радости, - ей приятно, проснувшись, увидеть внучка. А сегодня день особенно хорош. У мальчика наладился желудок, ему предстояло попробовать кое-что получше, чем жиденький рисовый отвар.
Так ни этот мальчик, ни его бабушка, ни сотни других детей, их мам и бабушек не поняли, почему именно им причитается за Пирл-Харбор и за Освенцим. Но политики, философы и публицисты в данном случае не считали эту частную тему актуальной.
Вечером после ужина летчики сидели на террасе и выпивали. Все они возбужденно говорили, плохо слушая один другого. Днем они получили благодарности от столь высокопоставленных людей, что, казалось, легче получить на Земле радиосигнал с Марса, чем подобные служебные телеграммы.
Было
Командир корабля подошел к перилам. Так же как и вчера, мерцали в большой высокой черноте южные звезды и неясно светлели над темной землей лепестки цветов.
Баренс повернулся к товарищам, сидевшим за столом, и сказал:
– Меня всю жизнь раздражали старинные, заросшие сады, тупой и жадный лопух, крапива, лесная неразбериха тропиков. К чему прут из земли тысячи хищных, ординарных, на одно рыло растений? Я всегда верил, что садовники истребят эти заросли и в мире восторжествуют лилии, платаны, дубы, буки, пшеница.
– Понятно, - проговорил, зловеще и дурашливо посмеиваясь, краснолицый, как индеец, Митчерлих, - все ясно. Мы с командиром против зарослей.
Шея его была багрова, - казалось, вот-вот вспыхнет от этой огненной багровости сухая седина. Он багровел так, когда пил долго и много. Он поднес стакан Баренсу и сказал:
– За успех садовников.
Баренс выпил и, поставив пустой стакан на перила террасы, проговорил:
– Хватит хвалить садовников.
Второй пилот объяснил:
– Сегодня Баренс не хочет думать о ботанике и вегетарианстве.
– Блек, дорогой друг, это все ерунда. Не стоит говорить. Но вот где Джозеф, я хочу с ним выпить, - проговорил Баренс.
– Он вышел на минутку, моет руки.
– По-моему, он уже четыре раза мыл руки.
– Ну что ж, его так учила мама, - сказал Митчерлих.
– За кого молился аптекарь, когда Джо нажимал на железку, - за них или за нас?
– спросил Диль.
– Надо было спросить, если тебя это интересует, а теперь он уже докладывает в Вашингтоне: "Митчерлих - бабник, Диль - обжора", - а президент хватается за голову.
– Вам льстит, что он слышал твое и мое имя?
– спросил Митчерлих. Плевал я на все это.
– А почему бы и нет? Представляешь себе, как выбирали людей для такого дела! А? Выбрали-то наш экипаж.
– Ничего не понимаю, - сказал Коннор, вернувшись на террасу, - все вы ничуть не изменились.
– Ты поменьше пей, Джозеф, это все же не молоко. Перекрыты все рекорды истории, я имею в виду - сразу.
– Это война, - сказал Блек, - не забудь - это война со зверем, с фашизмом.
Джозеф поднял руку и разглядывал свои пальцы.
– Тут выпили за садовников, - сказал Баренс.
– Мне всегда казалось, что это самое честное, бескровное дело. А теперь я подумал: выпьем лучше за монастыри, а?
– Выходит, что я нажал на железку, не вы. Ладно.
– Да не шуми так, ты разбудишь весь остров
– Чему смеяться? А, Диль? Вас не интересует, куда они девались? крикнул Джозеф радисту.
– Авель, Авель, где брат твой Каин?
– Каин обычный паренек, немногим хуже Авеля, и город был полон людей вроде нас. Разница в том, что мы есть, а они были. Верно, Блек? Ведь ты сам говорил: пора подумать обо всем.