Гоголь-моголь

Шрифт:
Гоголь-моголь
* * *
Гоголь-моголь
* * *
– Ну, теперь, господа, как хотите, а я сегодня заслужил мою вечернюю папиросу. Пусть Николаша морщится и фыркает – этот мой вечный угнетатель, ворчливая нянька. Благодарю вас. Крепкие или слабые – это все равно.
Исподтишка, прикрыв глаза ладонью, через щелочку между пальцами, я наблюдал этого изумительного артиста. Большой, мускулистый, крепкий, белотелый, с видом простого складного русского парня. Белоресницый. Русые волосы лежат крупными волнами. Глубоко вырезанные ноздри. Наружность сначала как будто невыразительная,
«Каким чудом, – думал я, – может человек, обыкновенный смертный человек, достигнуть такой силы перевоплощения. И где граница между восторгом искусства и муками исканий? Вот сейчас я гляжу на него, и мне кажется, что он говорит почти механически, он улыбается, шутит, отвечает трем сразу, а всеми мыслями и до сих пор еще там, на сцене, где такими уродливыми кажутся вблизи прекрасные декорации, где слепит глаза свет рампы, играет взыскательный оркестр, поет непослушный хор, угрожает капельмейстерская палочка, шипит голос суфлера и шевелится черная бездна зрителей – то обожаемое и презираемое, милостивое и щедрое тысячеглавое животное, которому имя – публика.
И как должны быть сладки для творцов немногие минуты полного удовлетворенного отдыха после совершенного радостно-тяжелого подвига?
Недаром же Пушкин, закончив монолог Пимена и поставив последнюю точку, взволнованно бегал взад и вперед по комнате, потирал руки и один в своей гениальной ребячливости хвалил себя: «Вот так Пушкин, вот молодец!»
Лениво-лениво рассказывает артист о первых своих успехах в La Scala в Милане. Оговаривается, что история эта давняя, почти всем известная история его дерзкой победы не только над избалованной и придирчивой миланской публикой, но и над соперниками, над хором, оркестром, клакой и газетами. Но вот он оживился, забыл даже о давно желанной, выпрошенной папиросе, глаза его блестят юношеским задором, и опять перед нами новый человек. Ему двадцать пять лет, он полон здоровья, внутреннего пыла и кипения, беззаботный и проказливый, бродит он, подобно всем талантливым мятежным русским людям, по городам, рекам и дорогам своей великой несуразной родины, все видит, всему учится и точно разыскивает сам себя.
– Попал я тогда в один приволжский городишко. В хор. Понятно, в хоре не разойдешься. Да еще имея такой неблагодарный инструмент, как бас. Ни размеров своего голоса, ни его качеств я тогда еще не знал. Да и как их узнаешь, если тебе все время приходится служить фоном, рамкой или, скажем, основой ковра, на котором вышивает узоры сладкоголосый тенор или колоратурное сопрано?
А петь мне хотелось ужас как! До боли! Бывало, прислушиваюсь к Мефистофелю, или к Марселю, или к Мельнику и все думаю: нет, это не то, я бы сделал это не так, а вот этак… Но много романсов и арий я все-таки разучивал… так… для себя… для собственного удовольствия.
Потихоньку разучивал от товарищей-хористов. Потому, что это народ чрезвычайно добродушный и хорошие товарищи, но большие охальники. Задразнить и высмеять человека им ничего не стоит. А народ
А меня как раз и ожидал в то время мой счастливый случай. Ходил, видите ли, к нам в театр один местный меценат, богатый человек, страстный любитель музыки. Старик. Конечно, дилетант, но с очень тонким слухом и со вкусом. И я давно уже замечал, что он на репетициях и на спектаклях очень внимательно ко мне приглядывается и прислушивается. Даже стесняло меня это немножко.
И вот однажды после репетиции сталкиваемся мы в коридоре и идем вместе. Он меня вдруг спрашивает: «Послушайте, дорогой мой, а отчего бы вам не попробовать выступить на эстраде? Хотя бы так, для опыта? Ведь, наверно, и у вас есть что-нибудь готовое, любимое?» Я ему, конечно, и признался в своих тайных стремлениях. И сердце у меня, помню, тогда екало, как никогда в жизни.
«Да вот чего же лучше? – говорит он мне. – Через две недели у нас будет большой благотворительный концерт в дворянском собрании. А я вас сегодня же поставлю на афишу. Фрака нет? Это пустяки. Правда, на такого верзилу трудновато будет найти… Но ничего… Это мы сделаем как-нибудь. Главное, не оробеете ли?» – «Оробею, – говорю. – Знаю себя: голос сядет… Да на эстраде не знаешь, куда и руки девать… Боюсь, Сергей Васильевич, пустое мы затеваем… Я-то провалюсь, это ничего… Я вытерплю, а вот вам за меня стыдно будет… Как вы думаете?» – «Ладно, – отвечает, – мой риск, мой ответ. С Богом! В холодную реку лезть надо не понемногу, а так… бух каштан в воду, и дело с концом. Я лично враг всяких подъемных мер и средств. Но вот вам мой совет. Попробуйте принять перед концертом гоголь-моголь».
С этим мы расстались. Я шел домой и думал: «Гоголь-моголь… хорошо ему говорить такие слова. Но что это за штука таинственная и из чего она делается?»
Промаялся я с этой загадкой чуть ли не до самого вечера. И чем ближе к концерту, тем все больше волнуюсь. Наконец решился зайти к товарищу, к Цепетовичу. Это был мрачный бас, тихий пьяница, и, вероятно, если бы судьба ему улыбнулась, он был бы хорош в ролях наемных убийц. А в тот вечер, когда я навестил его, уже висели на всех заборах и в лучших магазинах красные афиши с программой концерта.
Правда, мое имя было напечатано петитом, и за мной следовало: и др. Но понимаете ли, как кружится голова, когда видишь впервые свое имя на афише, набранное печатными буквами.
И вот пришел я к Цепетовичу и сказал: «Да, брат. Видишь, тебя на концерты небось не приглашают, а меня пригласили… в самое дворянское собрание». – «Ну, так что ж? – ответил он спокойно и показал рукой на стол. – Это водка. Это котлеты. Это яблоки. Подкрепись, концертант… Дальше?» – «Во фраке я буду. И с нотами в руках». – «Ну?» – «Не нукай. Не запряг. А когда ты добьешься такой чести? Так в хоре и сгниешь… Гоголь-моголь, между прочим, буду принимать». – «Ну, так что ж?» – «Вот и то-то ж». – «Гоголь-моголь? Это вещь серьезная и не дешевая». – «Понимаешь ли ты что-нибудь в гоголях-моголях? Куда тебе…»
И вдруг этот спокойный человек рассердился: «Я не понимаю? Дурак! Гоголь-моголь делается просто. Берется коньяк, сахар, лимон, яйца. И все. И вообще, пошел вон. Не отягощай меня своим глупым обществом» (у него была привычка выражаться в высоком стиле).
Я ушел. Я был ему бесконечно благодарен. Итак… Гоголь-моголь… Яйца… Лимон… Сахар… Коньяк… Черт возьми, как бы не спутаться…
У меня в то время были завалящие три рубля, о которых я как будто забыл, сам пред собою притворялся, берег на крайний случай. Купил и полбутылки коньяку за девяносто копеек. Два лимона, фунт сахара… Пяток крутых печеных яиц. И все это добросовестно проглотил.