Гоголь. Воспоминания. Письма. Дневники...
Шрифт:
Прощайте, милый, дышащий прежним временем земляк, не забывайте меня, как я не забываю вас…
«Письма», I, стр. 263–264.
Н. В. ГОГОЛЬ — МАТЕРИ
Пб., 1833 г., ноября 22.
Во-первых, прежде всего я должен благодарить вас за посылку: сестру за песни, из которых особенно та что: «Що се братця як барятця!» очень характерна и хороша; но более всего одолжили вы меня присылкою старинной тетради с песнями: между ними есть многие очень замечательные. Сделаете большое одолжение, если отыщете подобные той тетради с песнями, которые, я думаю, более всего водятся в старинных сундуках между старинными бумагами у старинных панов или у потомков старинных панов…
«Письма», I, стр. 264.
ИЗ ДНЕВНИКА А. С. ПУШКИНА
3 декабря 1833 г.
Вчера Гоголь читал мне сказку, как Ив. Ив. поссорился с Ив. Тимоф. [«Новость о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».] — очень оригинально и очень смешно.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ П. В. АННЕНКОВА
…Как далек еще тогда он был от позднейшей самоуверенности в оценке собственных произведений может служить то, что на одном из складчинных обедов 1832 г., он сомнительно и даже отчасти грустно покачал головой при похвалах, расточаемых новой повести его «Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем». — «Это вы говорите, — сказал он, — а другие считают ее фарсом». Вообще суждениями так называемых избранных людей Гоголь, по благородно высокой практической натуре своей, никогда не довольствовался. Ему всегда нужна была публика. Случалось также, что в этих сходках на Гоголя нападала беспокойная, судорожная, горячечная веселость — явное произведение материальных сил, чем либо возбужденных. Вообще следует заметить, что природа его имела многие из свойств южных
Никогда, однако ж, даже в среде одушевленных и жарких прений, происходивших в кружке по поводу современных литературных и жизненных явлений, не покидала его лица постоянная, как бы приросшая к нему, наблюдательность. Он, можно сказать, не раздевался никогда, и застать его обезоруженным не было возможности. Зоркий глаз его постоянно следил за душевными и характеристическими явлениями в других: он хотел видеть даже и то, что легко мог предугадать. Сколько было тогда подмечено в некоторых общих приятелях мимолетных черт лукавства, мелкого искательства, которыми трудолюбивая бездарность старается обыкновенно вознаградить отсутствие производительных способов; сколько разоблачено риторической пышности, за которой любит скрываться бедность взгляда и понимания, сколько открыто скудного житейского расчета под маской приличия и благонамеренности! Все это составляло потеху кружка, которому немалое удовольствие доставлял и тогдашний союз денежных интересов в литературе со всеми его изворотами, войнами, триумфами и победными маршами! Для Гоголя как здесь, так и в других сферах жизни ничего не пропадало даром. Он прислушивался к замечаниям, описаниям, анекдотам, наблюдениям своего круга и, случалось, пользовался ими. В этом, да и в свободном изложении своих мыслей и мнений круг работал на него. Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив драгоценное ружье перед собою на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии он уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице… Все смеялись анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первой мыслью чудной повести его «Шинель», и она заронилась в душу его в тот же самый вечер. Поэтический взгляд на предметы был так свойственен его природе и казался ему таким обыкновенным делом, что самая теория творчества, которую он излагал тогда, отличалась поэтому необыкновенной простотой. Он говорил, что для успеха повести и вообще рассказа достаточно, если автор опишет знакомую ему комнату и знакомую улицу. «У кого есть способность передать живописно свою квартиру, тот может быть и весьма замечательным автором впоследствии» — говорил он. На этом основании он побуждал даже многих из своих друзей приняться за писательство. Но если теория была слишком проста и умалчивала о многих качествах, необходимых писателю, то критика Гоголя, наоборот, отличалась разнообразием, глубиной и замечательной многосложностью требований. Не говоря уже о том, что он угадывал по инстинкту всякое не живое, а придуманное лицо, сознаваясь, что оно возбуждает в нем почти такое же отвращение, как труп или скелет, но Гоголь ненавидел идеальничание в искусстве прежде критиков, возбудивших гонение на него. Он никак не мог приучить себя ни к трескучим драмам Кукольника, [«Торквато Тассо» (1833 г.); «Рука всевышнего отечество спасла» (1834 г.). К последней — официально-патриотической — и должен в первую очередь относиться эпитет «трескучая».] которые тогда хвалились в Петербурге, ни к сентиментальным романам Полевого, [«Клятва при гробе господнем» (русская быль XV в.) — 4 ч. (1832 г.) и «Абадонна» — 4 ч. (1834 г.). ] которые тогда хвалились в Москве. Поэзия, которая почерпается в созерцании живых, существующих, действительных предметов, так глубоко понималась и чувствовалась им, что он, постоянно и упорно удаляясь от умников, имеющих готовые определения на всякий предмет, постоянно и упорно смеялся над ними и, наоборот, мог проводить целые часы с любым конным заводчиком, с фабрикантом, с мастеровым, излагающим глубочайшие тонкости игры в бабки, со всяким специальным человеком, который далее своей специальности и ничего не знает. Он собирал сведения, полученные от этих людей, в свои записочки — и они дожидались там случая превратиться в части чудных поэтических картин. Для него даже мера
Анненков. («Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года»).
Н. В. ГОГОЛЬ — М. А. МАКСИМОВИЧУ
Пб., в декабре 1833 г.
Благодарю тебя за всё: за письмо, за мысли в нем, за новости и проч. Представь, я тоже думал: туда, туда! в Киев, в древний, в прекрасный Киев! [Во вновь открываемый Киевский университет, куда переходил из Москвы Максимович (на кафедру словесности). ] Он наш, он не их — не правда ли? там или вокруг него деялись дела старины нашей. Я работаю. Я всеми силами стараюсь, но на меня находит страх: может быть, я не успею! Мне надоел Петербург, или, лучше, не он, но проклятый климат его: он меня допекает. Да, это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры: много можно будет наделать добра. А новая жизнь среди такого хорошего края! Там можно обновиться всеми силами. Разве это малость? Но меня смущает, если это не исполнится!.. Если же исполнится, да ты надуешь, тогда одному приехать в этот край, хоть и желанный, но быть одному соверш[енно], не иметь с кем заговорить языком души — это страшно! Говорят, уже очень много назначено туда каких-то немцев! Это тоже не так приятно. Хотя бы для св. Владимира побольше славян! Нужно будет стараться кого-нибудь из известных людей туда впихнуть, истинно просвещенных и также чистых и добрых душою, как мы с тобою. Я говорил Пушкину о стихах. [Для альманаха «Денница».] Он написал, путешествуя, две большие пиесы, [«Анджело» и «Медный Всадник».] но отрывков из них не хочет давать, а обещается написать несколько маленьких. Я с своей стороны употребляю старание его подгонять.
Прощай до следующего письма. Жду с нетерпением от тебя обещанной тетради песен, тем более, что беспрестанно получаю новые, из которых много есть исторических, еще больше прекрасных. Впрочем, я нетерпеливее тебя и никак не могу утерпеть, чтобы не выписать здесь одной из самых интересных, которой, верно, у тебя нет. [Выписана песня «Наварила сечевицi / поставила на полицi…».]
«Письма», I, стр. 268–269.
Н. В. ГОГОЛЬ — А. С. ПУШКИНУ
Пб., 23 декабря 1833 г.
Если бы вы знали, как я жалел, что застал вместо вас одну записку вашу на моем столе. Минутой мне бы возвратиться раньше, и я бы увидел вас еще у себя. На другой же день я хотел непременно побывать у вас, но как будто нарочно все сговорилось идти мне наперекор: к моим геморроидальным добродетелям вздумала еще присоединиться простуда, и у меня теперь на шее целый хомут платков. По всему видно, что эта болезнь запрет меня на неделю. Я решился однако ж не зевать и, вместо словесных представлений, набросать мои мысли и план преподавания на бумагу. [Статья Гоголя «План преподавания всеобщей истории» была напечатана в «Журнале министерства нар. просвещения» 1834 г. февр.; с измененным заглавием вошла в «Арабески».] Если бы Уваров [Серг. Сем. Уваров (1786–1855) — с 21 марта 1833 г. управляющий министерством нар. просвещения; с 1834 по 1849 г. — министр. Пустил в ход формулу «самодержавие, православие, народность». В молодости имел много литературных знакомств, был членом Арзамаса; выступал в литературе и сам как критик и переводчик. ] был из тех, каких немало у нас на первых местах, я бы не решился просить и представлять ему мои мысли, как и поступил я назад тому три года, когда мог бы занять место в Московском университете, которое мне предлагали; но тогда был Ливен, человек ума недальнего. [Карл Андр. Ливен — министр нар. просвещения с 1828 по 1833 г. ] Грустно, когда некому оценить нашей работы. Но Уваров собаку съел. Я понял его еще более по тем беглым, исполненным ума замечаниям и глубоким мыслям во взгляде на жизнь Гёте. Не говорю уже о мыслях его по случаю экзаметров, где столько философического познания языка и ума быстрого. [Статьи Уварова в «Чтениях в беседе любителей русского слова» 1813 и 1815 гг. (письмо к Н. И. Гнедичу и ответ В. В. Капнисту), где доказывалось, что Гомера следует переводить гекзаметрами, а не александрийским и не так наз. «русским» стихом. Его же «Заметка о Гете» (Notice sur Goethe) П., 1832 г. ] Я уверен, что у нас он более сделает, нежели Гизо [Гизо (1787–1874) — французский историк; с 1830 г. министр просвещения. ] во Франции. Во мне живет уверенность, что если я дождусь прочитать план мой, то в глазах Уварова он меня отличит от толпы вялых профессоров, которыми набиты университеты.
Я восхищаюсь заранее, когда воображу, как закипят труды мои в Киеве. Там я выгружу из-под спуда многие вещи, из которых я не все еще читал вам. Там кончу я историю Украины и юга России и напишу всеобщую историю, которой, в настоящем виде ее, до сих пор, к сожалению, не только на Руси, но даже и в Европе, нет. А сколько соберу там преданий, поверьев, песен и проч.! Кстати, ко мне пишет Максимович, что он хочет оставить Московский университет и ехать в Киевский. Ему вреден климат. Это хорошо. Я его люблю. У него в естественной истории есть много хорошего, по крайней мере, ничего похожего на галиматью Надеждина. Если бы Погодин не обзавелся домом, я бы уговорил его проситься в Киев. Как занимательными можно сделать университетские записки; сколько можно поместить подробностей, совершенно новых о самом крае! Порадуйтесь находке: я достал летопись без конца, без начала об Украине, писаную по всем признакам в конце XVII века. Теперь покамест до свидания! Как только мне будет лучше, я явлюсь к вам.
Вечно ваш Гоголь.
«Письма», I, стр. 270–272.
Н. В. ГОГОЛЬ — М. П. ПОГОДИНУ
Пб., 11 января 1834 г.
…Щастлив ты, златой кузнечик [Несколько измененная строка Державина. ] — что сидишь в новоустроенном своем доме, без сомнения, холодном. (NB: Но у кого на душе тепло, тому не холодно снаружи.) Рука твоя летит по бумаге; фельдмаршал твой бодрствует над ней; под ногами у тебя валяется толстой дурак, т. е. первый номер Смирдинской Библиотеки. [«Библиотека для чтения» — журнал, издававшийся Смирдиным под ред. Сенковского (с 1834 г.), рассчитанный на широкий круг читателей. Гоголь дал ему резко отрицательную оценку в статье «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 г» («Современник», 1836 г.). ] Кстати, о Библиотеке. Это довольно смешная история. Сенковский очень похож на старого пьяницу и забулдыжника, которого долго не решался впускать в кабак даже сам целовальник. Но который однако ж ворвался и бьет, очертя голову, сулеи, штофы, чарки и весь благородный препарат. Сословие, стоящее выше Брамбеусины, негодует на бесстыдство и наглость кабачного гуляки; сословие, любящее приличие, гнушается и читает. Начальники отделений и директоры департаментов читают и надрывают бока от смеху. Офицеры читают и говорят: «Сукин сын, как хорошо пишет!». Помещики покупают и подписываются и верно, будут читать. Одни мы, грешные, откладываем на запас для домашнего хозяйства. Смирдина капитал растет. Но это еще всё ничего. А вот что хорошо. Сенковский уполномочил сам себя властью решить, вязать: марает, переделывает, отрезывает концы и пришивает другие к поступающим пьесам. Натурально, что если все так будут кротки, как почтеннейший Фаддей Бенедиктович (которого лицо очень похоже на лорда Байрона, как изъяснялся не шутя один лейб-гвардии кирасирского полка офицер), который объявил, что он всегда за большую честь для себя почтет, если его статьи будут исправлены таким высоким корректором, которого фантастические путешествия даже лучше его собственных. [Сенковский прославился своим редакторским самоуправством (отклик в реплике Хлестакова: «я им всем статьи поправляю»). «Фантастические путешествия барона Брамбеуса» (Сенковского) вышли в 1833 г. отдельным изданием. Под «путешествиями» «Фаддея Бенедиктовича» (Булгарина) имеются в виду его очерки «Невероятные небылицы, или Путешествие к средоточию земли» и «Правдоподобные небылицы, или Странствования по свету в 29 веке».] Но сомнительно, чтобы все были так робки, как этот почтенный государственный муж.
Но вот что плохо, что мы все в дураках! В этом и спохватились наши тузы литературные, да поздно. Почтенные редакторы зазвонили нашими именами, набрали подписчиков, заставили народ разинуть рот и на наших же спинах и разъезжают теперь. Они поставили новый краеугольный камень своей власти. Это другая Пчела! И вот литература наша без голоса! А между тем наездники эти действуют на всю Русь. Ведь в столице нашей чухонство, в вашей купечество, а Русь только среди Руси…
…Я весь теперь погружен в историю малороссийскую и всемирную; и та и другая у меня начинает двигаться. Это сообщает мне какой-то спокойный и равнодушный к житейскому характер, а без того я был страх сердит на все эти обстоятельства. Ух, брат! сколько приходит ко мне мыслей теперь! Да каких крупных! полных, свежих! мне кажется, что сделаю кое-что не общее во всеобщей истории. [В работах по всеобщей истории Гоголь не пошел дальше компилятивного изложения отдельных исторических эпизодов (статьи в «Арабесках»; отрывки, напечатанные Тихонравовым). ] Малороссийская история моя чрезвычайно бешена, да иначе, впрочем, и быть ей нельзя. Мне попрекают, что слог в ней слишком уже горит, не исторически жгуч и жив; но что за история, если она скучна!
Кстати, я прочел только изо всего № 1-го Брамбеуса твои Афоризмы. [«Исторические афоризмы».] Мне с тобою хотелось бы поговорить о них. Я люблю всегда у тебя читать их, потому что или найду в них такие мысли, которые верны и новы, или же найду такие, с которыми хоть и не соглашусь иногда, но они зато всегда наведут меня на другую новую мысль. Да печатай их скорей!
Поцелуй за меня Киреевского! Правда ли, что он печатает русские песни? [Первая часть обширного собрания П. В. Киреевского появилась в печати только в 1848 г. ] Поклон всем нашим.