Гоголь
Шрифт:
То был перевал пути Гоголя и перевал пути России, которая, по существу, вступала в XIX век. Она все еще медлила в отличие от других европейских стран, все еще раскачивалась и распрямлялась, выходя из века XVIII, а может быть, и XVII, когда силы ее или дремали, или были в порыве своем едины. Начиналось раздробление, «раздробленный XIX век», не сумевший тронуть цельности Пушкина, брал свое в Гоголе: раскалывался не Гоголь, а русское сознание; как богатырь из сказки, выходило оно на развилку и задумывалось в тревоге: куда идти? Направо пойдешь ...налево пойдешь ... прямо пойдешь...
На этом распутье в ее ямщиках и вожатых, принимающих на себя тяжесть решения, оказался Гоголь. Волей-неволей в своей работе, в муках над строительством здания второго тома, он подошел к той же развилке — и подошел раньше. Поэтому он раньше услышал об опасности и заговорил о надежде.
Гоголь очень надеялся на эту книгу. Он называл ее самым дельным своим сочинением и работал над ней с упоением весь остаток 1846 года. Отразив его искания на пути ко второму тому «Мертвых душ», она отразила и его заблуждения на этом пути, которые были естественны. Именно в этот период — после сожжения первого варианта второго тома и пережитой болезни, — набрасывая вторую редакцию этого тома, Гоголь мысленно чистит и первый, приводя его в соответствие со своим гигантским замыслом. Он не доволен ни им, ни «Ревизором», ни — заходя еще дальше назад — иными своими сочинениями. Это желание все переделать и перебелить сильно тормозит его работу. С одной стороны, он чувствует, что «не готов» к описанию второго тома, с другой — заявляет, что «голова уже готова».
Готовность головы и неготовность сердца и отразились в «Переписке». Вот откуда ее великие перепады и искажения.
5
Еще до выхода «Переписки» Гоголь крепится, бодрится и радуется, как всегда, сделанному делу. Он пишет, что душа его светла, что все в нем освежилось, что «солнце (в Неаполе) просто греет душу». Сердце его «верит, что «голова уже готова».
Так чувствует себя в конце 1846 года Гоголь. Он вновь ждет удачи, успеха, он верит в свою звезду — типичный подъем его сил, типичное обольщение этим подъемом. Нет конца его пожеланиям и просьбам на родине: и паспорт ему подавай особый, и книги он просит продавать каждого, кто даже этого не желает, и шлет Плетневу список, по которому надо распространять «Переписку». «Поднеси всему царскому дому до единого, — пишет он, — не выключая и малолетних». Если Никитенко (цензурировавший книгу) заупрямится, продолжает он, тут же неси государю. На запрос В. А. Панова, издававшего «Московский сборник», не даст ли Гоголь туда статей, отвечает Языкову: «не хочет ли он понюхать некоторого словца под именем: нет?» И наконец, последнее торжественное заявление: «В этих письмах есть кое-что такое, что должны прочесть и сам государь и все в государстве».
Но все в государстве прочесть эту книгу не могли. Потому что все не умели читать. Гоголь слишком заносился в своих надеждах, слишком думал о себе, а не о других. Он даже на смерть Языкова отозвался спокойно. В день получения этого известия, 25 января 1847 года, он отправил письмо маменьке, где выговаривал ей о забвении истины, что «память смертная — это первая вещь», что «постоянная мысль о смерти воспитывает удивительным образом душу, придает силу для жизни и подвигов среди жизни». Он и о «завещании» своем говорил, что его нужно было напечатать, «чтоб напомнить многим о смерти», совершенно не щадя маменьку и ее чувства к нему. Ведь маменька бог знает что могла подумать, получив это завещание!
Мать и сестры, прочитав сначала «Завещание», посланное им в письме, а затем в книге, тоже подумали, что Гоголь сошел с ума. При том космическом чувстве любви к России и к человеку, которая чувствуется в книге Гоголя, в ней, кажется, мало любви к отдельному человеку, к адресатам своим, как мало ее и в частных его письмах той поры. Он даже слепнущему Аксакову пишет, чтоб тот утешался тем, что, лишая его внешнего зрения, бог дает ему внутреннее. Он молоденьким сестрам своим советует меньше знаться с мужчинами и дружить только с женщинами, больше молиться и меньше веселиться. «Я выждал... — пишет он. — Теперь стану я попрекать...»
Была во всем этом какая-то прежняя жестокость нового верования, какой-то обоюдоострый его аскетизм, который понятен, когда он обращен к принявшему веру, но непонятен в отношении тех, кто еще не одарен ею. В советах и напоминаниях Гоголя слышится не только желание помочь, но и раздражение — это очевидно, очевидно хотя бы из отзывов о Погодине, из той надписи, которую он сделал ему на книге, подарив ее: «Неопрятному и растрепанному душой Погодину, ничего не помнящему, ничего не примечающему, наносящему на всяком шагу оскорбления другим и того не
Так вступала в противоречие его общая любовь к человечеству и человеку с его отношением к тем, кто окружал его. К этому времени относится и жесткое письмо Гоголя к А. А. Иванову — человеку, бесконечно уважавшему его и так же уважаемому им. Иванов, живший с Гоголем бок о бок в Риме, был не только его соседом, но и прилежным учеником в душевных вопросах. Иванов, скромный по натуре, чаще молчал в обществе Гоголя, иногда вставляя свои вопросы и замечания. Проживший в отшельничестве всю свою жизнь (и почти не выезжая из Рима), Иванов слушался Гоголя как ребенок. Он бедствовал, никак не мог найти себе средств для существования, и Гоголь всегда в его поступках такого рода руководил им. И вдруг Иванов вышел из повиновения. Он решил действовать самостоятельно, более того, взял на себя смелость предложить и Гоголю работенку — должность секретаря русского сообщества художников в Риме. Иванов писал Гоголю, что с его «гениальным пером» и умом и житейскою хваткою тот сможет послужить на этом месте службу добра, помочь нуждающимся художникам и вообще делу развития художества в России.
Гоголь отозвался на это письмо гневной отповедью. Он счел, что Иванов предлагает ему «лакейское место», — это он-то, писавший, что ни в каком «месте» нет позору, что на каждом месте человек может быть полезен! «Я не могу только постигнуть, — писал Гоголь, и тут слышались интонации „значительного лица“, — как могло вдруг выйти из головы вашей, что я, во-первых, занят делом, требующим, может, побольше вашего полного посвященья ему своего времени, что у меня и сверх моего главного дела, которое вовсе не безделица, наберется много других, более сообразных с моими способностями». «По слогу письма, — продолжает Гоголь, — можно бы подумать, что это пишет полномочный человек: герцог Лейхтенбергский или князь Петр Михайлович Волконский (министр двора. — И. 3.) по крайней мере. Всякому величаво и с генеральским спокойствием указывается его место и назначение. Словом, как бы распоряжался здесь какой-то крепыш... Мне определяется и постановляется в закон писать пять отчетов в год — даже и число выставлено! И такие странные выражения: писать я их должен гениальным пером (выделено Гоголем. — И. 3.). Стоят отчеты о ничем гениального пера! А хотел бы я посмотреть, что сказали бы вы, если бы вам кто-нибудь сверх занятия вашей картиной предложил рисовать в альбомы по пяти акварелей в год». Гоголь подводил убийственный итог: «вы всяким новым подвигом вашим, как бы нарочно, стараетесь подтвердить разнесшуюся нелепую мысль о вашем помешательстве».
Таков был в гневе Гоголь. Нет, отнюдь не очистился он от несправедливых движений души своей, не стал тем, кем хотел бы стать, — он унижал и ставил на место Иванова за то, что сам делал в своей книге. Не он ли каждому в России указывал его место, не он ли по пунктам перечислял, что каждому дано делать, не он ли советовал помещику жечь деньги, женщине носить одно платье, раскладывать доходы по нескольким кучкам? Но то не было «дымное надмение», «ребячество», то не был «бред человека в горячке» (фразы из письма Иванову), то, по его заявлению, была «служба добра» и «истинная служба отечеству». Ему сие позволено было — другим нет.
Первые отклики из Васильевки (пока на «Завещание» и просьбу молиться об нем) и из Петербурга (о выброшенных статьях), из Москвы (о том, что в кружке Никитенко читали статьи книги и смеялись) как бы обрывают его хорошее настроение. Он чувствует тревогу, понимает, что книга идет как-то не так, что впечатление не то. И дальше начинается откат от прежней самоуверенности, все большее возмущение книгой на родине как бы открывает ему глаза и на себя и на нее. Он протестует, спорит (с Шевыревым, отцом Матвеем), пишет письма Анненкову в надежде, что он передаст его возражения Белинскому и всем «европистам», оправдывается, даже еще пытается нападать.
Голодные игры
1. Голодные игры
Фантастика:
социально-философская фантастика
боевая фантастика
рейтинг книги
Найденыш
2. Светлая Тьма
Фантастика:
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
аниме
рейтинг книги
Игра Кота 2
2. ОДИН ИЗ СЕМИ
Фантастика:
фэнтези
рпг
рейтинг книги
Связанные Долгом
2. Рожденные в крови
Любовные романы:
современные любовные романы
остросюжетные любовные романы
эро литература
рейтинг книги
Адвокат вольного города 3
3. Адвокат
Фантастика:
городское фэнтези
альтернативная история
аниме
рейтинг книги
Квантовый воин: сознание будущего
Религия и эзотерика:
эзотерика
рейтинг книги
Вечная Война. Книга II
2. Вечная война.
Фантастика:
юмористическая фантастика
космическая фантастика
рейтинг книги
Русь. Строительство империи 2
2. Вежа. Русь
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рпг
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 11
11. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
рейтинг книги
Энциклопедия лекарственных растений. Том 1.
Научно-образовательная:
медицина
рейтинг книги
