Голая пионерка
Шрифт:
Нет, ну до чего же здорово все сошлось – как нарочно! Санька Горяев тоже питерский, с Лиговки, а как на фронт попал, так и не прогулялся больше ни разочка ни по Невскому, ни по набережным, ни к родным на Лиговку не заглянул, а письма от них, между прочим, перестал получать еще зимой сорок первого – жуть!
Вот и Чайке мог бы вполне генерал Зуков, как товарищу надежному, во всех отношениях проверенному, поручить, например, хотя бы Москву, где внутри самой большой рубиновой звезды на Спасской башне Кремля сидит сейчас товарищ Сталин, трубочку покуривает, несмотря на ночную обстановку. Или доверил бы ей какой другой стратегический объект по своему вкусу – хозяин барин. И в этой связи как раз очень удачно получилось, что звезда над Кремлем покрепче любой брони, вся рота в курсе, Сталин там как у Христа за пазухой, можно смело утверждать. Ему прямо в звезду туда и супчик горяченький, с пылу с жару, доставляют с кухни под охраной из двух часовых, на скоростном причем лифте автоматическом, с паровым специальным подогревом, чтоб не расстроился вдруг желудок от сухомятки, – очень влияет все-таки. Это москвич один рассказывал, под большим секретом, у него брат в самом Кремле работает – водопроводчик. Вот закусит вождь, отдохнет чуток – и обратно с Гитлером давай бороться. И кнопки разные там секретные нажимает у себя под столом и педалями работает, когда руки заняты, – ведь необходимо одновременно и приказы подписывать, и табачком трубку набивать, – разрывается человек, буквально, на все сто фронтов, пот со лба вытереть некогда, – и по телефону приказания срочные отдает генералам своим стоеросовым, и по телеграфу – кому как. А если какую секретную самую команду есть необходимость отдать эскренно, то он ведь и посигналить может, не сходя с места, – все той же самой своей рубиновой звездой, в которой сам и дислоцируется день и ночь: просто свет там у себя потушит – и включит обратно выключателем черненьким миниатюрным, потушит – и снова хоп! Чем тебе не азбука Морзе? Почище, чем у связистов! Причем, говорят, она этим светом рубиновым на сто километров бьет и дальше, хуже любого прожектора. Три раза подряд мигнет товарищ Сталин на всю катушку – тут уж даже самый трусливый генерал, что полгода в обороне просидел, дармоед такой, затылок себе чешет: хошь не хошь, подымай полки в наступление, причем уже никого не волнует, сколько у тебя, пораженца да растратчика, патронов осталось, да на каких пятьдесят процентов не укомплектована каждая рота, Сталину сверху видней, он уже давно за тебя подумал и все взвесил, так что не тяни резину, так и так тебе амба, любой в такой ситуации предпочтет умереть героем, чем быть расстрелянным за дезертирство и паникерство, верно? Ну, а если сигнал у кремлевской звезды одиночный, – значит, теперь отходи на заранее подготовленные позиции, как полагается, без паники, кончен бал, погасли свечи. Несмотря, что, может, уже вклинился какой не в меру ретивый маршал на вражескую территорию и гонит галопом на Берлин – шашка наголо! – нет, казачок, осади, охолони малость, пускай остальные войска подтянутся, не ломай строй, окороти свой единоличный норов, не отрывайся от коллектива, бляха-муха! Сталин нас как ведь учит? Один в поле не воин. Он-то уж знает, будьте уверочки, каким полком, какой дивизией да когда именно пожертвовать в стратегических целях, чтобы противника вконец измотать и взять в клещи фактически без потерь боевой техники.
Так
Но у товарища Сталина на измену нюх особый: вон сколько он генералов-изменников перед самой войной на чистую воду вывел – жуткое дело! Своими прикинулись, весь народ обмануть думали, Гитлеру продались за лишнюю пайку – вот чудаки! Смешно даже! Ведь любой бы ребенок сообразил: как тебя генералом назначили – сразу же надо идти признаваться, в тот же день буквально, – все равно ведь расстреляют, так и так, неужели же не лучше с чистой советской совестью исполнить свой долг? Нет, товарищи, рановато мы вам доверять стали, на совесть вашу предательскую понадеялись, а нутро-то у вас гнилое, как у всякого офицера. Хорошо еще, что вовремя вас раскусили. Потому что правильно, исключительно дальновидно оценил ситуацию товарищ Сталин: с вами чем хуже, тем вы лучше, это закон. Он, кстати, этот закон сам и открыл, между прочим. В красной книге так до сих пор и записано: «Лучше меньше, да лучше». Вот и приходится бедному старенькому вождю круглосуточно в дозоре дежурить, всматриваться глазом своим орлиным, где еще затаился враг, откуда ждать как можно скорее удара предательского в спину. И в этой связи лучше уж пусть поменьше вас, военспецов, останется на солдатском горбу, да только лучших мы согласны до самой победы на закорках тащить, раз уж так полагается, что без генералов все-таки воевать не положено. Хотя, если честно, лучше бы их всех на всякий пожарный случай без канители уничтожить, как класс – больше бы толку было, порядку больше. А в качестве спеца на все бы фронты вполне хватило одного-единственного генерала Зукова – где еще мирового такого найдешь? Он бы за всех управился, будьте уве-рочки. Если уж невидимым способом командовать насобачился так ловко всеми наличествующими чайками в одиночку, – еще не считая, заметьте, тех войск, которые и невооруженным глазом увидит любой дурак, – уж вдвоем-то со Сталиным они бы до каждого рядового бойца довели бы любой приказ, хотя бы даже и самый эскренный, факт. Так бы и поделили между собой обязанности: товарищ Сталин один всех видит повсеместно через оптическую свою звезду Кремля, а генерал Зуков команды его и приказы доводит до каждого, поголовно, современным невидимым средством ведения войны. Вот бы и настал у нас новый полный порядок и с боеприпасами, и с резинками для трусов. Да и, кстати, Мухе бы какое облегчение – без никаких лейтенантов сопливых, да капитанов суковатых, да полковников жирных и остальных горе-вояк. Удивительно даже, как это до сих пор Сам не додумался, сколько бы он Мухе времени сэкономил для ночных рейдов таким справедливым решением, да и себе бы нервы поберег, что немаловажно для кадрового командира. Ведь видит же прекрасно, всех и каждого наблюдает из стратегической своей звезды – для того и посажен в нее. Сам же себя фактически и назначил самым единственным всеясновидящим насквозь, на страх всем врагам поголовно – и нашим генералам, и гансовским одновременно. Причем ни карта ему там, в звезде, не нужна, ни компас – все видно и так, на все четыре стороны горизонта. Не выходя из прозрачной рубиновой штаб-квартиры, товарищ Сталин наблюдает через мощные оптические перископы территориально всю Европу, – как на ладони, вплоть до самого рейхстага включительно. При этом вокруг его любимого наблюдательного пункта для охраны целых сто штук скоростных истребителей высшей марки круглосуточно барражируются, у каждого по три пушки, да по пять пулеметов автоматических в придачу, еще и с трассирующими пулями, между прочим. Побарражируются, побарражируются – и садятся на Красной площади передохнуть, а вместо них пока другие сто барражируются, пока бензину хватит. Так у них и вертится колесо без передышки. Потому-то в песне народной любимой и поется: «Любимый город может спать спокойно!» Так что в Москве и без Чайки налажена у Сталина оборона, будьте уверочки. Это уж если мы заговорили, почему да отчего Чайке лично поручена все ж таки не Москва, как ни странно. Потому и не Москва, как видите, что именно как раз Ленинград у нас, наоборот, к сожалению, слабое звено. К тому же – узкое место, как говорится. Во-первых, в блокаде уже второй год: специально, кстати, сам товарищ Сталин придумал для ленинградцев эту стратегически необходимую блокаду, чтобы связать Гитлеру все руки, а заодно и сковать его главные силы, чтоб на столицу не поперли всем колхозом. Не Москву же под удар подставлять, в самом-то деле, вы что, товарищи, в своем ли уме? А кем-то надо пожертвовать, это закон такой в стратегии, иначе война будет нечестная, не по правилам, и все перепутается и на фронте, и у самого Сталина в голове: правила одни на всех, и надо держаться в рамочках, соблюдать. Если хочешь пользоваться авторитетом, хотя бы даже в глазах противника, надо ему обязательно бросить кость, как говорится. И в этой связи хочется подчеркнуть, что ведь и с любой самой злой собакой так же: если не бросить ей косточку, когда в сад к ней за яблоками лезешь, обязательно лай подымет, а может и цапнуть основательно и бесповоротно. А на войне ведь все как в жизни: кто не рискует – тот не пьет шампанское, как у нас в народе говорят. Думал-думал товарищ Сталин, какую кость Гитлеру фашистскому кинуть, – и пал его выбор на Ленинград. Это единственно правильное решение, товарищи! Уж кто-кто, а Питер-то выдержит, факт. В Питере фактически почему-то самый сознательный пролетариат в данный момент собрался, давно замечено. Выдюжит, не подведет страну. Еще в революцию доказал всем, на что способен, – если его, конечно, как следует воодушевить и цель святую политически грамотно указать, как полагается. Хотя это не Москва, верно, ни тебе Кремля непробиваемого на случай вражеского прорыва обороны, ни блиндажей да дзотов рубиновых в небе, откуда можно гансов, на худой конец, хотя бы смолой кипящей поливать, как в старину принято было при подобной нахальной осаде. В Питере-то фактически опорных пунктов обороны – один-разъединственный ленинский броневик у Финляндского вокзала. Тяжелое, в общем, сложилось положение, давайте уж правде в глаза смотреть, здесь ведь стукачей нет, кажется. Очень тяжелое, исключительно. Вплоть до того, что если бы еще и в газетах вражеские диверсанты – для полной уже паники – тоже, как и в снах Мухиных иногда, распространяли беспрепятственно клевету и пораженческую дезинформацию, Чайка давно бы уже крылья опустила. Да и любой бы на ее месте после подобных снов решил бы втихомолку, что защитники города Ленина совсем уже дошли до ручки в разрезе комплекции организма и едва на ногах держатся, да и то только те, которые в живых остались, о других вообще говорить даже не хочется. Ведь когда идешь над ленинградскими улицами на бреющем полете, когда заглядываешь, невидимая, в окна, к собственному родному дому подлетая, – а то и сквозь стены взглянешь ненароком, как само собой частенько случается во сне, – такое иной раз заметишь положение дел, что засомневаешься волей-неволей, в каком же ты, чудачка, сне все-таки находишься в данном случае: в стратегическом, боевом, или же, наоборот, в самом обыкновенном, человеческом, и даже хуже того, в пораженческом и паникерском. Вальтер Иванович предостерегал в свое время: «Летишь, Мухина, сама не знаешь, куда!» – не слушала, мимо ушей пропускала, а теперь и посоветоваться на этот предмет не с кем, любой ведь сразу доложит кому положено, какие у тебя в голове мысли враждебно-пораженческие, с явной предательской подоплекой и волчьим единоличным нутром. Хорошо еще, что хоть газеты ленинградские иногда в руки попадают, только оттуда правду о жизни в городе и узнаешь.
Ведь газеты нам данный вопрос освещают как? Просто, ясно, доходчиво. Город, мол, героически трудится, несмотря на снижение норм продовольствия и питания, а также еды. План оборонной продукции любой завод и даже самая последняя, самая занюханная фабричка выполняют чуть не на триста процентов, а то и выше. Причем в авангарде, как всегда, комсомольцы. А не трупы там какие-нибудь дистрофические, о них-то и разговору никакого нет, о трупах, да и быть не может в сознательной советской газете, потому что паники никакой в Ленинграде нет и в помине, ни даже отдельных случаев несознательного саботажа, – все как один сплотились вокруг партийного ядра активистов и подходят сознательно, как полагается, то есть как Павка Коргачин на их бы месте или другие нормальные скромные советские герои. На фотоснимки в газете посмотришь – лица как лица. Не сказать, что слишком уж разжиревши, но и не доходяги уж какие-нибудь саботажные, не скелеты, ни на что не способные и не годные уже, как говорится, ни в шахну, ни в Красную Армию, – пардон-мадам, конечно, я извиняюсь, это, между прочим, по-французски. Как же тут, если ты не шпион-подкулачник, поверишь своим глазам, когда в полете над городом наблюдаешь трупы отощавших дистрофиков прямо на улицах да в квартирах обыкновенных неразбомбленных домов? Почти сразу же догадалась, забеспокоилась: тут какая-то ошибка, явно. То ли что-то со зрением, а может, сон получился в данном случае какой-то неправильный, не того калибра. Смешанный, может? Наполовину, например, наш, советский, а на другую половину – из фашистской пропаганды, от Геббельса непосредственно напущен, нарочно для дезинформации мозгов, чтоб набекрень встали, бляха-муха! Но, если по правде, то ведь иной раз не сразу и спохватишься, сначала примешь все за чистую монету – фальшь-то ихнюю гнилую. Особенно часто спервоначалу так вляпывалась, в сорок первом: верила собственным глазам, как дурочка, ну и, конечно, расстраивалась почти до слез, то детишек убитых в разбомбленном детсаду жалея, то слона в зоопарке, бомбой тоже убитого. А потом как-то спохватилась, наконец: это что ж получается – в жизни одно, а в газетах совсем другое? Да ты до чего ж это, получается, додумалась, росомаха? Сумели, значит, тебя, дуру, враги обвести вокруг пальца, если мысли такие допустила, достукалась, получается, до ручки. Хоть пускай и ненадолго, и в собственной только душе, – а ведь настоящим предателем стала, если виденье черных трупов и зеленых дистрофиков в голову допустила, не сумела отбить. За это, по-настоящему если, тебя бы следовало просто-напросто расстрелять на месте без суда и следствия, как полагается.
Нет, кроме шуток, ведь ребенку же всякому понятно, как должен выглядеть внешне настоящий коренной ленинградец, который понимает и осознает, какая честь ему выпала – жить в городе великого Ленина, тем более в период блокады его врагом. Это, кстати, очень хорошее и своевременное испытание нашей сознательной стойкости. Такое может не повториться больше никогда за всю остальную историю человечества, и настоящие ленинградцы понимают и ценят, используют удачную ситуацию на всю катушку, чтобы всему миру показать свою преданность делу Ленина и Сталина. Ведь это вдуматься только – весь мир сейчас, в эти минуты на Ленинград смотрит! Особенно смотрят активно буржуи. Так ведь и разбирает их любопытство, до костей мозгов включительно: выдержат ленинградцы – или все же спасуют, как малодушные дезертиры? Ну и Сталин, конечно, само собой, переживает там, у себя в звезде, все курит и курит свою трубку, форточку откроет, проветрит немножко и снова ее табаком набивает – до того испереживался весь, ведь сам же эту проверку и устроил для своих любимых детей-ленинградцев, чтобы еще крепче их закалить для дальнейших подвигов. Переживать-то он переживает, но терпит, сдерживается изо всех сил, не поворачивает войска других фронтов на помощь Ленинграду. Ведь ему-то, как будучи вождю народов, особенно хочется убедиться, что не зря блокаду такую страшную сделал, все правильно рассчитал. Англичане-то с французами, небось, на американку спорят: отстоят ли советские люди любимый свой город – или все же сдадут? Обоим бы, конечно, хотелось, чтобы мы сдались. Вот тут-то мы им всем нос и утрем – всему миру разом! Ведь что нам стоит Ленинград выручить, всей-то страной если на помощь прийти? Плевое дело! Но тут уже, как говорится, нашла коса на камень. Тут мы нарочно, назло не будем этого делать – чтоб знали! Специально одну только узенькую дорогу смерти оставили для снабжения города продовольствием: блокада – так уж блокада, бляха-муха, у нас все по-честному, без дураков, чтобы не шушукались потом за спиной, не тыкали в нас пальцем: обманули, мол, весь мир. Нет уж, потом никто не придерется, все продумано у Сталина, будьте уверочки: и бомбежки каждый день, массированные налеты на Ленинград со всех сторон, и обстрелы, – все как полагается в настоящей блокаде, как согласно всех уставов и наставлений нам и гласит. Зато есть чем гордиться перед всем миром. Доказали! На все пошли, ни с какими затратами моральными не посчитались, а доказали: хоть сто блокад выдержат наши люди, хоть тысячу! Потому что новая нация на земле родилась фактически: не русские мы уже давно, а вовсе
Уж один-то раз, в декабре сорок первого, точно не свой сон увидела, сразу почти догадалась. Только самому прожженному кадровому шпиону или, в крайнем случае, предателю-генералу из недорезанных, как минимум, может такой кошмарный ужас привидеться. Но об этом ошибочном обмане Чайка, по правде говоря, догадалась уже потом, когда от ужаса проснулась у себя, на топчане в землянке, Муха-Мухой. Причем никакой ночной гость на этот раз никуда ей пальцами своими офицерскими не залезал, сама очнулась от этого сна кошмарного, чуждого советской девушке совершенно по своему злостному духу, вдобавок в слезах вся, – во залетела, а? Треплемся, конечно, с кем попадя, разбалтываем военную тайну налево-направо, начальство кроем на все корки, а бдительности при этом ни на грош, – вот уже и достукались, чего ж удивляться, дошли до ручки, на себя пенять надо, что уже любой диверсант может даже самому сознательному, политически безукоризненно подкованному бойцу, хоть самый лживый и очернительский сон втюхать в башку, как опилки вместо махры, даже самый паникерский и пораженческий кошмар в том числе.
В самом-то деле, товарищи дорогие, ну где вы такое могли видеть, головой-то подумайте! Представьте только: у вас на глазах – во сне или наяву в данном случае роли не имеет, – пусть вы даже и невидимы в данный момент, но сами-то не без глаз, правда же? – и вот у вас на глазах, причем совершенно безо всякого зазрения, это хочется почему-то подчеркнуть, – простая советская старушка, в платок по глаза замотанная, да вдобавок еще горбатая от старости, ни с того ни с его хватает с кухонного стола длинный нож и спокойненько себе, как в мясном магазине, отрезает огузок у хорошенькой девочки, причем у девочки послушной, явно ни в чем не виноватой, чтобы так ее чересчур строго наказывать, в условиях, тем более, блокады города Ленина полчищами озверелых оккупантов. Девочка, кстати, тут же лежит, на кухонном столе, на боку, голенькая, только ножки босые свешиваются немного, причем и глазки открыты, и ротик – не спит. Светлые такие глазки. И зубки во рту молочные – как сахарные блестят, – слюна, значит, не пересохла, как у трупов положено, живая. А когда старушка-бабушка, вертит ее, внучку, кряхтя, с боку на бок, поудобнее, половчей перекладывает, то и ручки шевелятся, не задеревенели, и откидывается головка – с косичкой жиденькой, русой и голубым, в белый горошек, бантом, на котором наглые «семашки», вши то есть, сами вы уже поняли, вши с ее круглой головки, видны так отчетливо – сразу хочется их собрать – и в печку, несмотря что девочка, безусловно, не смогла бы все же терпеть подобную тяжелую операцию без наркоза, а значит уже все-таки, конечно, умерла, хотя и совсем недавно. Вон, кстати, на левом виске у нее пятно синее и ссадина: баловалась, видно, шалунья, упала, ударилась об угол печки, может, или там об утюг, – ну и отдала богу душу, как говорится, – не бабуля же собственную внучку порешила этим утюгом, что на столе валяется, – смех подумать! Вот и хочется Чайке собрать, значит, наглых «семашек», чтоб не ели девочку умершую, во-первых, да и по квартире не расползлись, ведь старушка-то живая, очень даже сравнительно шустрая в этом своем домашнем морге, следовательно, требуется ей, старенькой, по возможности, гигиена. К тому же, и не сразу ведь поняла Чайка, что девочка с бантиком в такой жизнерадостный горошек все-таки не живая, не сразу взяла бабушка нож. В Ленинграде, надо сказать, подавляющий процент населения на тот момент времени уже не светились совершенно почти что. Ленинградцы блокадные – это вам не бойцы-пулеметчики, не Колыванов Васька, от него-то и наяву за три метра чуешь телесный здоровый жар, который во сне видишь как розовый или зеленый свет над его головой и плечами. На фронте-то все же с питанием пока лучше, будем уж правде в глаза смотреть, пока никто не слышит. Потому и гражданочка та, пожилая старушка, в пустой кухне на восемь примусов, куда Чайка заскочила бездумно на огонек коптилки, пролетая вдоль пятого или четвертого, что ли, этажа длинного старорежимного дома на родном Суворовском проспекте, – нет, не светилась старуха нисколечко, только серый дымок над макушкой ее замотанной длился, да тлели вокруг лица, вспыхивали слабые багровые искорки – и тут же гасли. Совсем слабенькая бабка, вся в платок упакована, еле шевелится, – и шубка на ней плюшевая, и валенки с галошами, а все равно уже не согреться бедной, несмотря что печка топится посередине кухни, на всю катушку шурует, со стены за печкой так и течет, почти весь лед уже стаял. Нет, не светится старушка, видно, близок ее конец. Вот и не обратила Чайка внимания, что и девочка света не дает ни капли, – вроде так и положено. А ведь всегда обращала внимание и радовалась на детишек, какие они разноцветные, несмотря на войну, – как цветы, – даже и в Ленинграде, в блокаде. Поначалу-то, осенью, часто ведь залетала в щели да форточки, любопытства ради, и всегда любовалась на спящих малышей: ведь от горшка два вершка, короед этакий, и тощий уже, прозрачный почти, – ленится в детском садике лишнюю порцию каши съесть, – а свет от него, спящего, как от хорошей лампочки – так и льется, так и бурлит волнами золотыми, так и вспыхивает радугой – видали артиста? Удивлялась еще: ведь и сама, значит, в детстве так же вот полыхала на всю катушку, – куда же, спрашивается, девалось-то оно все, кто забирал?… А у старухи девочка была тусклая, как кукла. Тут бы все и понять, как оно есть, да, как назло, отвлеклась Чайка. Сколько раз Вальтер Иванович замечание делал на уроках: «Опять ворон ловишь, Мухина?» Да, отвлеклась. Вшей у нее на бантике заметила. Но потом Муха как очнулась, прозрела: глаза-то у ребенка совсем какие-то охолоделые – студень, буквально. Но и тогда не уверена еще была. Думала, что старуха для того и взгромоздила девчоночку на стол голую – мыть собралась – вон на печурке и вода в кастрюльке, пар идет, а вторая кастрюлька на столе. Помоет, мол, внучку бабушка, и хорошо, а сначала вшей оберет у нее с головки как полагается. И тут старуха взяла нож. А девочка лежит на боку, к старухе лицом, и не пикнет у себя на столе. Причем одна ручка ее протянута со стола – как бы она бабулю обнять хочет между делом, приласкаться. Старуха кряхтя, очень медленно, с трудом, дрожащей рукой придерживая и оттягивая одновременно, срезала пласт мяса с круглой, еще не посиневшей детской попки – девочка не шевелилась. Бабушка подержала срезанный краешек ягодицы на своей черной окровавленной ладони с костистыми пальцами – взвесила как будто. И уложила его на разделочную доску, кожей вверх, а мясом вниз, – холмик беленький, как не выпеченный еще пирожок, тугой от щедрой начинки. Вздохнула всем телом и стала снова отрезать, оттягивая за край, широкий овальный розовый пласт с каемкой кожи. Кровь не текла, девочка лежала, как кукла.
Нож скребнул по обнажившейся золотой кости.
Маша закричала. Чайку обдало морозным ветром – он пронзил ее, как тысяча ножей.
Мигнул на столе огонек коптилки. Старушка подняла голову.
Холодная боль во всем ее трепещущем незримом теле перемежалась охватывающим жаром стыда. Она поняла, что ее разыграли. Но вот кто? Кто, бляха-муха?!
У замотанной в платок горбатой бабули были густые рыжие молодые усы и оранжевая щетина на небритых щеках. Пока лицо ее было в тени, усов Чайка не видела. Бабушка воззрилась на невидимую Чайку или сквозь нее – затянутыми мутной зеленью впадинами голодных и тусклых глаз, с дрожащим лезвием в руке, и красными пальцами гладила свои усы, поводя с трудом обмотанной головой и прислушиваясь. Понюхала свои пальцы, облизала их и причмокнула. Потом сказала тонким и хриплым голосом, на самом деле старушечьим: «Крысы…»
Чайка метнулась к окну, в щель между подушкой и рамой форточки, уже поняв, что ее провели жестоко и насмешливо, и хохоча во все горло, которого у нее, впрочем, не было, ввиду абсолютной невидимости всего стратегического организма. Обдурили идиотку доверчивую – как в ленинградском ТЮЗе, на Моховой улице: и тут тоже дядьку переодетого за старуху приняла, за настоящую Бабу-Ягу. Пока она, костяная нога, чуть не два часа по сцене за пацанятами гонялась, как враг народа, сожрать их грозилась, Муха вместе со всеми ребятишками-зрителями извелась, буквально. Молодая была, зеленая: в третьем классе всего. Ну и, конечно, от возмущения заревела, на сцену бросилась, еле-еле папочка удержал: не бойся, мол, все хорошо будет, милиция в курсе дела. До конца последнего действия так и продрожала: а вдруг милиционеры не подоспеют? Ведь вон какой нож у Яги! И сабля! И пистолет!… А когда ее, бандитку деклассированную, схватили, когда опустился занавес и артисты кланяться вышли, Баба-Яга вдруг свой косматый парик как сдернет – а там лысина! Муха чуть в обморок не упала. Это до какой же степени кровожадным надо быть на самом деле артисту, да притом и бесстыжим – в людоедку старую играть у всех на виду! Лысый, солидный мужчина на первый взгляд. А на поверку выходит – что? Замаскируй его париком, дай в руки нож – и готов диверсант отпетый!… Вот и тут, на кухне ледяной, тоже сцену диверсанты устроили. Нарочно – доверчивых дурить, если кто из соседей поинтересоваться зайдет, почему все-таки котлетами жареными в блокаде запахло. Просто дал ихний художественный руководитель нож в руки первому же попавшемуся гансу, а под нож в аккурат подложили ему девочку гуттаперчевую, вроде манекена, красной краской измазанную, – и давай себе комедию ломать. Специально для слабонервных: вот, мол, до чего озверели в блокаде сыны и дочери города Ленина, полюбуйтесь, товарищи зрители, распространяйте теперь во все стороны вражескую нашу клевету и дезинформацию, если вы такие неустойчивые морально, что в двух шагах даже не разглядеть вам усов у Бабы-Яги под носом. И ведь поверила же, а? Поверила! Одно и спасло: забыл все-таки гитлеровский худрук своему главному артисту усы сбрить, чем и обнаружил коварный свой замысел курам на смех. Тут уж и не захочешь, а засмеешься так, что голова кругом пойдет, а с ней вместе и вся их лживая пропаганда с ледяными стенами и тощими трупами в бантиках голубых, вшами обсиженных. Вот и захохотала-закатилась Чайка, глаза свои вытаращенные руками прозрачными прикрывая от ужаса все-таки непонятного, юлой вертясь вокруг себя самой и проваливаясь все глубже, пробивая вязкое дно фашистского сна и возвращаясь в родное свое бытие. А когда пришла в себя на топчане, дрожащая возвращенным телом, как будто пронзавший ее во сне мороз застрял в костях, долго не могла унять колотивший ее смех, и утирала дурацкие детские слезы.
Надо же так опозориться, а! В чужой сон залетела! Все правильно, идешь на задание – нечего отвлекаться. Не заглядывала бы в чужие окна, как невоспитанная какая чудачка, не влезала бы в кухни по ночам, – так и не сбилась бы с маршрута. Сны-то ведь у людей не нумерованные, не вытравлена на них фамилия твоя хлоркой, как на брюках либо гимнастерке, – на каждом-то сне, положенном тебе для просмотра согласно штатного расписания, – самой надо ухо держать востро, не зевать, прицеливаться не в молоко, а в десятку. А загуляла, сунулась вместо своей родной форточки в чужую, – свет, видишь ли, домашний потянул ее, бабочку безмозглую, – ну и не хнычь теперь, если решила тебя использовать в своих подрывных целях вражеская пропаганда, поймала птичку в мышеловку. Не бывает, товарищ? Еще как бывает, бляха-муха! Это у старух ленинградских усы под носами не растут рыжие, действительно не бывает, а с тобой во сне все что угодно может случиться, не забывай, имей в виду. Учат, учат вас, трепачей, – бдительность и еще раз бдительность днем и ночью! Ведь оглянуться не успеешь, росомаха, как завербуют и станешь предателем. И не захочешь а все-таки будешь тогда слухи распространять для паники, подрывать боеспособность изнутри. А все начинается с обыкновенного, на первый взгляд, сна: подумаешь, бабушка внучку режет, да когда заболеешь, то в бреду и не такое привидеться может, сон есть сон, бляха-муха! И с каждым может подобное дерьмо иметь место, со всеми поголовно. А почему? А потому что не только друзьям-товарищам – в первую очередь и себе самой доверять не имеешь права – ни на грош! Даже собственным глазам и ушам. Убедилась теперь. Еще бы минута – и поверила бы в самом деле, что в Ленинграде уже чуть ли не внучек собственных бабушки усатые жрут. Вовремя приоткрыла «бабуся» волчье свое лицо диверсанта усатого, на всю жизнь урок дала дуре. И что характерно, при подобной расхлябанности, что-то в этом предательском духе и должно было с Чайкой случиться рано или поздно. Все теперь – амба! К окнам чужим, к дверям, к щелям, к форточкам, к трубам, к огонькам свечек за шторами – ни-ни, ни под каким видом, пусть хоть гори они синим огнем, вплоть до того. Мировой получила урок. И хотя сразу же сделала для себя оргвыводы, учла, как положено, и осознала, два часа еще, минимум, вертелась на топчане, переворачивалась с боку на бок: стыдно же!