Голгофа XX века. Том 1
Шрифт:
А много лет спустя, к сожалению, уже после кончины Михаила Александровича, в защиту его чести выступила группа норвежских ученых во главе с Гером Хьетсо, которая провела на ЭВМ сравнительный анализ произведений Шолохова и его главного оппонента Крюкова: сравнив 150 тысяч слов в 12 тысячах предложений, они сделали безапелляционный вывод — «применение математической статистики позволяет нам исключить возможность того, что роман написан Крюковым, тогда как авторство Шолохова исключить невозможно».
Казалось бы, надо успокоиться и поставить точку в этой неприлично затянувшейся дискуссии. Так нет же, нашлись «шолоховеды», которые продолжают публикации своих сомнительных исследований, задаваясь гнуснейшей целью во что бы то ни стало свергнуть с
Ну что ж, господа ниспровергатели, попробую внести в этот спор свою лепту и я. Пейзажи — пейзажами, поговорки — поговорками, но ведь вам хорошо известно, на чем держится роман: он держится на образе главного героя. А вот его-то Шолохов никак не мог «списать» у кого-то из предполагаемых авторов рукописи, так как он его взял из жизни, той жизни, которую другие авторы знать не могли. Больше того, Шолохов неоднократно с этим человеком встречался, писал ему письма и… не смог защитить, когда его вели на расстрел. Думаю, что именно поэтому «Тихий Дон» не дописан до конца. А ведь в одном из интервью Михаил Александрович говорил: «Были мысли увеличить роман еще на одну книгу, но я их оставил».
И правильно сделал! Никто бы не позволил закончить роман расстрелом Григория Мелехова, причем не врагами советской власти, а доблестными советскими чекистами. Потому-то так грустно-многообещающе звучат последние строки «Тихого Дона»:
«У крутояра лед отошел от берега. Прозрачно-зеленая вода плескалась и обламывала иглистый ледок окраинцев. Григорий бросил в воду винтовку, наган, потом высыпал патроны и тщательно вытер руки о полу шинели.
Ниже хутора он перешел Дон по синему, изъеденному ростепелью льду, крупно зашагал к дому. Еще издали он увидел на спуске к пристани Мишатку и еле удержался, чтобы не побежать к нему… Все ласковые, нежные слова, которые по ночам шептал Григорий, вспоминая там, в дубраве, своих детей, — сейчас вылетели у него из памяти. Опустившись на колени и целуя розовые холодные ручонки сына, он сдавленным голосом твердил только одно слово:
— Сынок… сынок…
Что ж, вот и сбылось то немногое, о чем бессонными ночами мечтал Григорий. Он стоял у ворот родного дома, держал на руках сына…
Это было все, что осталось в его жизни, что пока еще роднило его с землей и со всем этим огромным, сияющим под холодным солнцем миром».
Да, то немногое, о чем мечтал Григорий, сбылось. Но жизнь продолжалась, и надо было искать в ней свое место.
Передо мной письмо, написанное рукой Шолохова и отправленное из Москвы 6 апреля 1926 года.
«Г. Миллерово. Ст. Вешенская, х. Базки.
Харлампию Васильевичу Ермакову.
Уважаемый тов. Ермаков!
Мне необходимо получить от Вас некоторые дополнительные сведения относительно эпохи 1919 года.
— Надеюсь, что Вы не откажете мне в любезности сообщить эти сведения с приездом моим из Москвы. Полагаю быть у Вас в мае-июне с. г. Сведения эти касаются мелочей восстания В-Донского. Сообщите письменно по адресу — Каргинская, в какое время удобнее будет приехать к Вам? Не намечается ли в этих м-цах у Вас длительной отлучки?
Почти год Шолохов регулярно навещал Харлампия Ермакова. Эти встречи хорошо помнит дочь Ермакова — Пелагея Харлампиевна, которая и поныне живет в Вешках.
— Мне тогда было годков пятнадцать, — рассказывает она, — так что те встречи — и в душе сохранились, и в сердце. Собирались они обычно у нашего соседа Федора Харламова. Пить — не пили, а вот курили много. А уж говорили — до первых петухов!
Эти ночные беседы не прошли для Михаила Александровича бесследно. Не случайно несколько позже он напишет: «Все было под рукой — и материалы, и природа… Для Григория Мелехова прототипом действительно послужило реальное лицо. Жил на Дону такой казак… Но подчеркиваю, мною взята только его военная биография: «служивский» период, война германская, война гражданская».
Да что там «служивский» период, внешность — и та списана с Харлампия Ермакова. Вглядитесь в снимок, сделанный тюремным фотографом, и сравните с описанием Григория. «Вислый, коршунячий нос, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз, острые плиты скул обтянуты коричневой румянеющей кожей».
В 1913-м двадцатидвухлетним парнем Харлампий был призван на военную службу, а через год попал на русско-германский фронт. Воевал Харлампий храбро и достойно: четыре Георгиевских креста, четыре медали и звание хорунжего. В октябре 1917-го перешел на сторону революционных войск, сражался против Каледина, а потом стал одним из самых надежных рубак в хорошо известном отряде Подтелкова. В бою под Лихой был ранен и отправился домой лечиться.
И надо же было такому случиться, что пока он воевал за красных, в его родной станице власть захватили белые. Земляки тут же отдали его в руки полевого суда: есаул Сидоров приговорил Харлампия к расстрелу. К счастью, за него поручился родной брат Емельян — и Харлампия отпустили. Пока лечился, отряд Подтелкова был захвачен повстанцами. Харлампий кинулся было к своим, но станичники его перехватили и пригрозили расстрелом. Деваться было некуда, и он примкнул к восставшим.
А вскоре случилось то, чего он больше всего опасался: Подтелкова, Кривошлыкова и около восьмидесяти их бойцов решено было казнить. Участником казни чуть было не стал и Харлампий. Напомню, что Григорий Мелехов тоже присутствует при казни подтелковцев — эту сцену Шолохов написал, конечно же, со слов Ермакова. Сохранилось еще одно свидетельство этой жуткой акции — рассказ ординарца Ермакова — Якова Пятакова. Когда у него спросили был ли он при Ермакове во время казни, Пятаков ответил: «Ну а где же ординарцу полагалось быть?! Как Бог велел, был при нем неотступно. Когда мы мчались верхи в Пономарев хутор, то мой командир Ермаков и подумать не мог, что там будет такое смертоубийство. Он более всего опасался, что в хуторе по случаю Пасхи и в знак примирения подтелковцы и спиридоновцы (беляки) разопьют весь самогон и нам ничего не останется.
Скачем в хутор, а там черт-те что делается. Виселица, черный бугор земли перед огромной ямой, толпа народу. Ермаков сквозь толпу дошел до самой ямы, а я за ним следом. Вдруг ударил первый залп! Батюшки-светы — залп на первый день Пасхи по живым людям. Крики, вопли, стоны! Народ качнулся бечь…
И тут они встретились — Ермаков и Подтелков. Встретились в упор. Это белые вели Подтелкова и Кривошлыкова через толпу к яме, где начали расстрел отряда. С боку Подтелкова были Спиридонов и Сенин с оголенными шашками. И Подтелков, узнав Ермакова, назвал его иудой… Ермаков тоже отвечал что-то грозное. Но тогда Спиридонов крикнул Ермакову: «Давай своих казаков-охотников». Это значит, кто хочет сам стрелять в красных. Ермаков крикнул: «Нету у меня палачей-охотников». А тут вдарил второй залп, тут же, в двадцати шагах. Божа ж мой, что там творилось!
Я схватил Ермакова за пояс, волоку к лошадям, а Спиридонов кричит: «Вернись, гад, а то мы и тебя в яму скинем. Задержите его!» — махнул он рукой своим вооруженным казакам. Но Ермаков обнажил шашку. И я тоже. Казаки расступились».
Дело, конечно, прошлое, и теперь никто не сможет с уверенностью сказать, как сложилась бы судьба шолоховского друга-героя, да, впрочем, и всего Дона, если бы не патологическая ненависть Ленина и Троцкого к казачеству — именно они своими палаческими директивами спровоцировали массовые восстания и такие же массовые жертвы