Голливудские триллеры. Детективная трилогия
Шрифт:
– Если они попытаются сюда ворваться, я покончу с собой. Я им это не отдам!
Он обернулся и со слезами посмотрел на архивные полки, громоздившиеся, как я мог разглядеть, за его спиной, в книжных шкафах, и на стены, увешанные портретами с автографами.
«Мои чудовища, – произнес Рой на собственных похоронах. – Мои прекрасные, мои дорогие».
«Моя прелесть, – говорил Кларенс, – сердце мое, жизнь моя!»
– Я не хочу умирать, – плаксиво проговорил Кларенс и захлопнул дверь.
– Кларенс! – Я сделал последнюю попытку. – Кто они такие? Если бы я знал, я мог бы тебя спасти! Кларенс!
В глубине двора
В другом бунгало кто-то приоткрыл дверь.
Единственное, что я, измученный, мог сказать в тот момент, – это произнести полушепотом:
– Прощай…
Я вернулся к машине. Констанция сидела внутри и смотрела на Голливудские холмы, пытаясь насладиться чудесной погодой.
– Что все это значит? – спросила она.
– Один дурак – Кларенс. Другой – Рой. – Я повалился на сиденье рядом с ней. – Ладно, отвези меня на фабрику дураков.
Констанция нажала на педаль газа, и вскоре мы подлетели к воротам студии.
– Боже! – прошептала Констанция, поднимая глаза наверх. – Ненавижу больницы.
– Больницы?!
– Эти комнаты кишмя кишат недиагностированными случаями болезней. В этом заведении зачаты и рождены тысячи младенцев. Уютный домик, где бескровным делают переливание жадности. А этот герб над воротами? Стоящий на задних лапах лев со сломанной спиной. И еще слепой козел без яиц. А Соломон, перерубающий пополам живого ребенка? Добро пожаловать в покойницкую «Грин-Глейдс»!
От этих слов у меня по затылку пробежал ледяной холодок.
Мой пропуск открыл перед нами ворота. Никаких конфетти. Никакого духового оркестра.
– Надо было тебе сказать этому полицейскому, кто ты такая!
– Ты видел его лицо? Он же только родился в тот день, когда я удрала со студии в свой монастырь. Скажи «Раттиган», и – ничего, все затухло. Гляди!
Она указала на здание фильмофонда, когда мы проезжали мимо.
– Моя могила! Двадцать коробок в одном склепе! Фильмы, которые умерли в Пасадене, их привезли обратно с бирками на ноге. Вот так!
Мы затормозили посреди Гринтауна, штат Иллинойс.
Я взбежал на крыльцо и протянул руку Констанции.
– Дом моих бабушки с дедушкой. Добро пожаловать!
Констанция позволила мне провести ее вверх по ступеням и села на садовые качели, наслаждаясь их мерным движением.
– Господи, – вздохнула она. – Я столько лет не качалась на таких качелях! Сукин ты сын, – всхлипнула она, – что ты делаешь со старухой?
– Черт, не знал, что крокодилы тоже плачут.
Она пристально посмотрела на меня.
– Ты точно чокнутый. Неужели ты веришь во всю эту чепуху, о которой пишешь? Марс в две тысячи первом? Иллинойс в тысяча девятьсот двадцать восьмом?
– Ага.
– Боже. До чего же хорошо быть, как ты, чертовски наивным. Оставайся таким всегда. – Констанция взяла меня за руку. – Мы над тобой смеемся – проклятые, глупые вестники беды, циники, чудовища, – но ты нам нужен. Иначе Мерлин [224] умрет, или плотник, который чинит Круглый стол, увидит, что тот покосился от ветхости, а парень, что смазывает доспехи, заменит масло кошачьей мочой. Живи вечно. Обещаешь?
224
Мерлин –
В доме зазвонил телефон.
Мы с Констанцией вскочили. Я помчался к трубке.
– Да? – Я сделал паузу. – Алло?!
Но оттуда доносился лишь звук ветра, дующего, казалось, где-то высоко-высоко. У меня по затылку, словно гусеница, пробежала волна мурашек.
– Рой?
В трубке завывал ветер, и где-то вдали поскрипывали стропила.
Мой взгляд инстинктивно обратился в небо.
В сотне ярдов отсюда я увидел… собор Парижской Богоматери. С его башнями-близнецами, статуями святых, горгульями.
На башнях соборов всегда гуляет ветер. Он вздымает тучи пыли, полощет красные флажки монтажных рабочих.
– Это внутренний телефон студии? – спросил я. – Ты там, где я думаю?
Мне почудилось, будто там, на самой вершине, одна из горгулий… пошевелилась.
«О Рой, – подумал я, – если это ты, забудь о мести. Уходи».
Но ветер стих, дыхание смолкло, и в трубке все умерло.
Я положил трубку и стал пристально вглядываться в башни собора. Констанция перехватила мой взгляд и отыскала глазами те же башни, с которых вновь налетевший порыв ветра срывал клубы пыли – серых дьяволов.
– Все, хватит заниматься ерундой!
Констанция не спеша вернулась на террасу и, подняв голову, посмотрела в сторону собора.
– Что, черт возьми, здесь все-таки происходит?! – воскликнула она.
– Тсс! – ответил я.
Фриц как раз был на съемках, посреди шумной массовки: он кричал, указывал, топал ногой, поднимая пыль. Из-под мышки у него торчала рукоятка кнута для верховой езды, но я ни разу не видел, чтобы Фриц им воспользовался. Камеры, три штуки, были уже практически готовы, и помрежи выстраивали статистов вдоль узкой улицы, ведущей на площадь, на которой вскоре, где-то между этим часом и рассветом, должен будет появиться Христос. Едва мы вошли, Фриц заметил нас среди всей этой суеты и махнул рукой своему секретарю. Тот подбежал к нам, и я протянул ему пять машинописных страниц, после чего секретарь помчался обратно сквозь толпу.
Я наблюдал, как Фриц листает мои бумаги, повернувшись ко мне спиной. Его голова вдруг втянулась в плечи. Прошло немало времени, прежде чем Фриц обернулся и, не встречаясь со мной взглядом, взял мегафон. Он закричал. И мгновенно воцарилась тишина.
– Всем молчать! Те, кто может сесть, – сядьте. Остальные встаньте – как вам удобно. До наступления завтрашнего дня Христос придет и уйдет. И вот как это будет нам представляться, когда мы закончим работу и вернемся домой. Слушайте.
И он стал читать страницы моего последнего эпизода, слово за словом, страница за страницей, тихим, но ясным голосом, и никто не отвернулся, никто не шаркнул ногой. Я не мог поверить, что все это происходит. Все это были мои слова о заре над морем, о чуде с рыбой, о странном бледном призраке Христа на берегу, о рыбе, разложенной на углях, что жаркими искрами разметались на ветру, об учениках, тихо слушающих, закрыв глаза, и о крови Спасителя, стекающей под шепот его прощальных слов из раненых запястий и каплями падающей на жаровню этой Тайной вечери, что была после Тайной вечери.