Голод тигра
Шрифт:
66
При отце-католике и матери-протестантке я был крещен как протестант и получил протестантское воспитание. Но пастор показал и доказал мне отнюдь не больше, чем это сделал кюре для моего отца.
Когда настало время моего первого причастия, которое у протестантов приходится на четырнадцатилетний возраст, я достиг уже роста новобранца, и мне показалось стыдным выйти на всеобщее обозрение среди моих одногодков, которых я перерос на полторы головы. Вся деревня будет пялиться на меня в то время, как я буду жевать кусочек хлеба и запивать его глотком вина. Этот торжественный прием пищи мне казался смешным и нелепым. Мне объяснили, что эту сцену нужно считать памятью о последнем завтраке
Моя мать незадолго до этого умерла, изнуренная работой в булочной и необходимостью воспитывать трех детей нв протяжении пяти лет, пока отец находился в армии. Поэтому на меня обрушились возмущенные моим поведением бабушка и тетки. Но моя протестантская семья приучила меня уважать и почитать моих предков-гугенотов, веками сражавшихся за свободу мысли и свободное отправление своей религии. Я чувствовал солидарность с ними, я представлял, что веду такое же сражение, и я не уступил. Тогда семья обратилась за помощью к пастору. Тот взялся за меня всерьез; с взволнованным видом он спросил, не утратил ли я веру. Его взволнованность погрузила меня в глубокую растерянность. Я ни на миг не мог представить себе, что он сам верит во все эти глупости, в которые старается заставить верить нас. Я рассматривал его как немного наивного отца, пытающегося сохранить веру в Деда Мороза у своих детишек, у которых уже пробиваются усы. Естественно, со всем сопутствующим набором обещаний и угроз, чтобы дети как можно дольше оставались послушными.
Но его серьезный тон, его тревога, дрожащий голос и трясущиеся руки убидили меня в его искренности. Он верил во все, что говорил! Мне стало бесконечно жаль его, и на многократно повторенный им вопрос: "Ответь мне, неужели ты утратил веру?" я тихо ответил: "Нет." Это не было, по сути, ложью — ведь я не мог утратить то, чего у меня не было.
В общем, я отправился на свое первое причастие, сделав это и для моей бабушки, которой исполнилось 86 лет, потому что мой отказ мог оказаться реальной угрозой для ее хрупкой жизни, и для этого бедняги-пастора, у которого мой отказ мог разрушить всю систему иллюзий, защищавших его абсурдную веру.
Когда этот прекрасный человек протянул нам чашу и поднос с кусочками хлеба, он снова задрожал, на этот раз от счастья. Он был убежден, что собравшиеся в церкви юноши думали о Христе с любовью и благодарностью, в то время, как они думали — я хорошо знал их — или о роскошном семейном обеде, ожидавшемся после церемонии причастия, или об отложенной игре в шарики, которую они собирались возобновить сразу же после окончания всей этой муры, или даже о девушках.
Он полагал, этот добряк, что в сердцах членов семей, наблюдавших за церемонией, в которой участвовали их херувимы, не было ничего, кроме любви к Богу и ближнему, в то время, как они изучали и сравнивали одеяния юношей, со злорадством обнаруживая те, что уже послужили одному или даже двум старшим братьям, отмечали плохо помытые уши и готовили запас язвительных замечаний, чтобы обменяться ими с соседями после окончания церемонии.
В это же время на противоположной стороне главной улицы, в католической церкви, такое же сборище питало такие же мысли перед таким же спектаклем.
И на всех лицах как родителей, так и детей, как протестантов, так и католиков, было наклеено одно и то же благочестивое, слащавое выражение, маскирующее истинное безразличие и злобу.
Охвативший меня стыд не имел отношения к тому, чего я опасался — что преимущество в росте выставит мою физиономию на всеобщее обозрение; мне было стыдно за ложь, которую кто угодно мог прочитать на ней, за лживость
Где же во всем этом была правда? Кто из сотен собравшихся в двух церквях заботился об этом?
Все они лгали, лгали, лгали.
Мои щеки и лоб горели от стыда. Я обливался потом. Проглоченный хлеб застрял у меня в глотке. Мне хотелось залпом выпить все вино из серебряной чаши и швырнуть ее в пропитанную елеем аудиторию, словно камень в болото с головастиками. Я удержался, но мне стало еще более стыдно за это. Мне стыдно и сегодня, стыдно за себя, ствдно за других, стыдно за всеобщую ложь Церквей, за их законы и законы общества, за ложь миллионов верующих, которые притворяются, что верят видимости, которую им предлагают.
Ложь — это болото, в котором тонет надежда человечества.
67
Мои предки-протестанты расстались с католической церковью потому, что им стало стыдно за нее. Они были не правы.
Никто не бросает жилье, которое показалось вам грязным. Его убирают.
Когда они расстались с церковью, Римская церковь устроила банный день, а они так и остались за дверью. Они оказались оторванными от традиций и лишились блага владеть этими секретными языками, которыми являются культовые действия, архитектура, одеяния и украшения священников, организация церковной иерархии и так далее. Разумеется, те, кто остался в доме давно забыли смысл этих языков, но ведь если вы ищете дорогу в подвал, то вряд ли вы выйдете во двор и отправитесь спать в сарае.
Цикл Круглого стола, несомненно, созданный монахами, которые еще помнили, где находится свет, рассказывает в символической манере, используя в качестве образов представителей эпохи и обычаи того времени, как выглядел духовный маршрут, по которому нужно было пройти, чтобы достичь Круглого стола. Все эти образы стали совершенно непонятными для современного читателя.; лишь отдельные из них сохранили очевидный смысл и остались ясными.
Например, Грааль, который должен отыскать Рыцарь, и который будет вознаграждением за его приключения. Это чаша, в которую стекла кровь Иисуса, пораженного ударом копья в бок. Он должен утолить жажду и голод странника, он сверкает невыносимым светом, подобно лику Моисея. Это всегда один и тот же образ.
Грааль, содержащий кровь Иисуса, это традиция, это ключ и дверь, это место, в котором хранится Истина.
Известно, что Грааль хранится в потайной комнате замка, охраняемого раненым королем. Король был ранен в бедро тем же копьем, которое нанесло рану в бок Иисусу, и эта рана не могла быть исцелена. Эта вечная рана кровоточила и причиняла королю мучения, но он не мог умереть, подобно тому, как не мог и излечиться. Ему поручено сберечь Грааль, он теряет кровь и рана его загнивает; он жалуется всем рыцарям, которые ищут путь к замку раненого короля, и те сочувствуют ему, жалеют этого несчастного, теряющего кровь при охране Грааля.
Когда один из рыцарей, преодолевший все преграды, разгадавший все дьявольские хитрости, победивший всех врагов, наконец, обнаруживает замок, входит в зал, где находится раненый король и, испытывая жалость к несчастному, спрашивает его о самочувствии, Грааль немедленно исчезает. Этот рыцарь больше никогда не увидит его.
Только Галахад, Белый рыцарь, войдя в замок выкрикивает вопрос, который и должен быть задан. Он не беспокоится о здоровье короля. Он не считает себя ни врачом, ни плакальщицей, он пришел сюда не за тем, чтобы ставить пластырь. Не для того он прокладывал себе путь с раннего детства, преодолевая иллюзии, колдовство и ложь. Он пришел сюда ради Грааля, а не ради бедняги-короля. Поэтому, едва войдя в замок, он кричит, кричит нетерпеливо, почти гневно: "Где тут Грааль?"