Голомяное пламя
Шрифт:
Как очнулся немного, не стал думать долгого. Разом кончилось всё для меня, жизнь моя, любовь моя, всё дьявол забрал и меня с собой прихватил. Завернул я Варвару мою в кусок холста, который рядом, будто нарочно уготовленный, лежал, положил на нос лодьи своей и от борта страшного оттолкнулся. И пошел, сначала по кольцам Колы-реки, потом в залив, а потом и в моря северные. Не было мне места больше на земле этой, и пусть пучина меня пожрет. Ведь вечным укором передо мною любимая мертвою лежит, сквозь холстину родными очертаниями светясь, а сзади – посудина чужая, кровью до бортов мной заполненная. Не знал я раньше ничего про дорогу страшную, да в момент узнал. Прости, Господи, душу грешную.
Ох и смешно же мне, братие, было. Смеялся я слезами, и ветер острый срывал их у меня со щек и бросал в море, подобно дождю мелкому, ничтожному. Смешно мне было и путешествие мое внезапное, и благополучие недавнее, и волна морская с перехлестом, и небо серое над головой, и груз мой страшный на носу лодочном. Смешно мне было несколько дней. Но не дал Господь мне
Долго я ходил по морям, покоя не ведая – внутри рвалось и кричало всё, снаружи руки без устали трудились делом морским. Только донесло меня до горла Белого моря, узнал его по рассказам прошлым. Славилось место это червями морскими, что дерево корабельное точат в труху, и тонут здесь корабли без счета. Вот куда привел ты меня, Господи, вот смерти какой мне уготовил. И опять в гордыне своей ослеплен был и радовался, что прозорлив. Только прошла моя лодья через горло, и ни одного червя я на ней не увидел, целехонька она была, словно из рук мастера только вышла. А потом ветер был малый, ласковый – и порывом теплым и резким сорвал вдруг холст с носа лодочного, и зажмурился я в ужасе. А когда глаза осмелился открыть – не было ничего. Унес ветер прах истлевший и любовь мою с ним. И понял я, что другой мой путь – не в смерти, а в жизни спасение искать и трудиться вечно, неустанно, помня всё, здравствуя, других устерегая. И воздал в слезах славу Господню.
Тут открылась мне бухта малая, где посреди скал и лесов благодатных живая светлая река в море впадала. Закончилось мое странствие. Речку эту Кереть называли.
Ничуть меня одиночество не тяготило. Поселился я в местах этих благодатных, и пение любой пичуги лесной было милее мне, чем голос человечий. Род наш только и терпеть можно из-за детей наших да животных всяких, что тоже нам родственники, а значит, в чем-то оправдание наше. В остальном же народец мы пакостный, и нужна, ой нужна нам милость Божия – без нее смысла нет существованию. Но живем мы, суетимся, делаем что-то – всё не зря, есть в этом промысел, только недоступен он скудоумию нашему, значит, на веру должны принимать многое, иначе занесет нас в гордыне куда Бог весть. Так и я жил с памятью о страшном, с болью в душе и с надеждой ласковой. О питании не думал – всё под рукой уготовлено было. Одну вещь натвердо запомнил из жизни своей и опытов, мне данных, – радостнее, легче, когда жалеешь. И потому молился ежечасно – Господи, прими слово мое за детей и животных!
1978, п. Пряжа
Хорошо было впервые остаться за старшего. У взрослых была свадьба. Не у всех. Дядь Игорь женился на своей молодой красивой Вале. Все остальные были гостями. Долго собирались с утра, суетились. Нервничали. Возбужденная малышня носилась под ногами. Лишь младший Гришин брат, трехлетний Константин, степенно сидел за столом и пил чай. Он сызмальства был важен и рассудителен, всегда долго думал, прежде чем что-нибудь сделать, сотворить. Поэтому многое у него получалось правильно, за что и любили его родители. Остальные же, шумные и разновозрастные, не понимали, что праздник этот – не про их честь, и останутся они дома под Гришиным присмотром. Ему-то об этом сразу сказали, и подходили все с наказами, то мама, то бабушка. В печке не шурудить, на улицу маленьких не пускать одних, покормить вовремя, всех завалить на дневной сон. «Знаю-знаю», – Гриша уже устал отвечать. Как будто не понимают они, что он уже большой и ответственный.
Наконец собрались все. Дед последним уходил, внимательно на Гришу посмотрел, но ничего не сказал. И пошли они по дороге веселой нарядной толпой. До деревни от хутора недалеко было, так что пешком. Один дядь Игорь на мотоцикле раньше умчался, весь счастливый и испуганный.
А Гриша хозяйничать принялся. Малышню расшумевшуюся быстро успокоил, кому
Так он полчаса порадовался, отвел душу. Но капсюлей много было, а компании подходящей нет, Светка не в счет – маленькая еще, да и девчонка к тому же. Наскучило Грише. Пошел он в дом. Светка следом. Открыл печку. Там угли красные, полыхают жаром. Взял остатки капсюлей да и швырнул в печь. Дверцу еле закрыть успел – то-то грохот пошел. Он даже испугался слегка, но потом смотрит – ничего, потрещало да и затихло. Странное у него настроение стало. Какое-то бесшабашие полное, голова совсем думать перестала. И всё больше грохоту и веселья хотелось. Взял он тогда пригоршню пороха из кулька своего, да тоже в печку. Тут уж серьезно рвануло. Печь аж дрогнула. Дыма порохового клуб вырвался с ревом и в кухне повис. Светка взвизгнула громко. Да и сам Гриша одумался слегка. Хватит, подумал, уже хорошо повеселился. Больше грома не хочется. Посидел, дух перевел, а потом вот что придумал. Взял коробок спичечный, одну стенку, внутрь пороха насыпал. Молодец такой – порох загорится, сквозь стенку выломанную огонь вырываться будет, коробок полетит как ракета. Умница, всё правильно рассчитал, недаром в школе учился да книжки умные читал. Всё сделал по-задуманному. Коробок на край стула положил, сам подальше стал. Светка тоже в отдалении держалась. Зажег Гриша спичку и сунул осторожно в коробок. Ждет, а ничего не происходит. Спичка горит, порох не взрывается. Что за чудо? Очень он удивился несуразности этой и наклонился посмотреть, как такое быть может. Заглянул сбоку в коробок. Тут и жахнуло прямо в лицо.
Так больно никогда в жизни не было. Даже когда с горки прыгал и губу нижнюю насквозь прокусил. Сел Гриша на пол у дверей. Лицо горит. Глаз не открыть – больно. Малыши проснулись. Плачут. Кругом дым висит, воняет как на поле боя. Хорошо, Светка вскинулась да за взрослыми побежала. Первым дед успел приковылять. Хромой, колченогий, дышит – хрипит, а первый. Гриша уже рыдать от ужаса начал. Дед схватил его на руки и понес во двор. «Скорая» быстро пришла. Пока дед до машины ковылял, Гриша сквозь собственный вой слышал, как дед его словно укачивал, и говорил всё, говорил: «Ах ты, сиг-залётка. Сиг-залётка…»
Потом Гриша был одноглазым. Это дворовые друзья его сразу так прозвали, только он первый раз вышел из дома с повязкой на пол-лица. Глаз, к счастью, выжил. Второй почти совсем не пострадал, видимо, умел жмуриться гораздо быстрее первого. Сильно обгорела кожа лица, но и она, пройдя стадию волдырей и красного мяса, стала вырастать сама из себя, вновь становясь чистой и розовой. Все считали, что Грише сильно повезло, и постоянно говорили ему об этом. Назидательность – одно из сладких чувств.
Лишь дед долгое время молчал. Каждый раз, когда Гриша приезжал теперь в деревню, дед оглядывал его раненую голову и отворачивался. Так было, пока не сняли повязку и не стало окончательно ясно, что капитаном Флинтом ему не бывать. Тогда впервые дед усмехнулся от вида его двуцветного – белое и розовое – лица и позвал с собой на рыбалку.
Рыбалок было две – близкая и далекая. До второй нужно было идти несколько километров по полям, потом по лесной тропе, пока не мелькало сквозь деревья озеро с шаманским каким-то названием – Шаньгема. Там рыбачили серьезно, ставили сети и катиски [9] , удочки же брали с собой больше для забавы. До рыбалки близкой было метров двести. Достаточно обойти соседский дом, а всего их на хуторе четыре, как открывалась большая запруда на ручье. Сделанная вручную из множества мелких и крупных камней, она служила для купания и ловли мелких окуней. При желании их можно было натаскать на хорошую уху. Взрослые здесь ловили редко, в основном кружила стайка быстрых, как окуни, деревенских мальчишек.
9
Катиска – карельская ловушка для рыбы, сделанная из металлической сетки. Имеет «крыло», куда рыба упирается, заходит внутрь и не может выйти.