Голос черепахи (сборник)
Шрифт:
А вот что никак нельзя вообразить – такой ситуации, где Мария (Господи, прости меня!) – начальник в каком бы то ни было смысле слова, Она Царица – но Небесная, в том ordo, где нет отношений власти.
Чтобы кончить помягче и потише эту мракобесную статью, приведу напоследок слова современного доминиканца, отца Саймона Тагуэлла о маленькой Терезе. «Она восхищается тем, как просто жила Дева Мария: «Ни озарений, ни восторжений, ни чудес, чтобы раскрасить жизнь…» Вот оно, любимое Честертоново «сияние серого цвета, в котором лучше всего видны камни Нового Иерусалима.
Один английский баронет пишет, что в июне 1936 года (того года, заметим, который начался смертью Георга V) к ним в класс прибежал учитель словесности и сказал: «Умер Честертон. Теперь наш лучший писатель – Вудхауз». Были живы Шоу и Уэллс, не очень стар Моэм,
Может быть, тем, кто стосковался по таким качествам, будет приятно узнать, что они думали о смехе.
Глава IV
Переводы
Г. К. Честертон
Смех [13]
Если мы предложим поговорить о смехе, наши собеседники откликнутся одним из двух способов. Одни засмеются, и поступят совершенно правильно, потому что практика лучше словопрений, а человек, вздумавший написать о смехе статью, действительно смешон. Но если у них хватит ума засмеяться, у них, я думаю, хватит ума и уйти – так что спор наш не состоится, или, точнее, мы только на секунду скрестим шпаги слов.
13
Впервые эссе было опубликовано: «Страницы», 3 (1998), стр. 307–309.
Если же собеседники не засмеются сразу, они сделают вот что: состроив яростно-серьезную и мрачную гримасу, они примутся толковать о первобытной психологии и безусловных рефлексах питекантропа; а проболтав так месяц-другой, придут к выводу, что «смех, в конечном счете, можно возвести к одной из разновидностей инстинкта жестокости». По нынешнему обычаю, они употребят научные термины как можно менее точно. Инстинкт жестокости доказан не лучше, инстинкт жевания стекла. Некоторые сумасшедшие жуют стекло; жевали его и выдающиеся люди – кажется, небезызвестный сэр Ричард Грэнвил увлекался этим. Некоторым людям свойственно извращение, называемое жестокостью; но если мы скажем, что первобытный дар смеха развился из этого извращения, мы ничего не объясним. С таким же успехом можно возвести поэзию к первобытному увлечению наркотиками. Конечно, все эти полунаучные, скороспелые теории никак не связаны с серьезной наукой, но они построены на весьма конкретном нравственном (или, точнее, безнравственном) основании. Они хотят убедить нас, что человек унаследовал все свои черты от сомнительного существа, называемого питекантропом, и что этот питекантроп, до отвращения отсталый, томился во тьме злобы и страха.
Такая теория поистине смехотворна. Вы можете рассмешить ребенка самой простой нелепицей – например, если наденете очки плюшевому мишке. Неужели нам предлагают поверить, что в пещере детской головки просыпается троглодит, наслаждающийся мучениями непривыкшего к очкам медведя или терзаниями близорукого дядюшки, на время лишенного очков? Больше всего дети смеются от нелепиц, вроде знаменитого стишка о корове, перепрыгнувшей через луну. Неужели мы должны считать, что они радуются страданиям теплокровного млекопитающего в холодных космических просторах? Без сомнения, необычность, нелепость ситуаций развеселит их гораздо раньше, чем они подумают об ее неудобствах. Почему нелепость веселит – вопрос глубокий, и мы не ответим на него, если не взглянем совсем иначе на человеческую историю. Мы ничего не поймем, если у нас не хватит терпения уважать тайну многих тайн, и ждать просветляющих, а не затемняющих объяснений. Пока что позволю себе предположить, что это связано скорее с достоинством, чем с низостью человека.
Удивительно ли, что век, умудрившийся свести смех к мраку и злобе, утерял дар смеха? В нашей литературе и искусстве, может быть, больше юмора, но смеха в них меньше. По вине ли недоброй теории или чего другого, веселье стало печальней, стало суше, если не злее. В наше время не возражают против улыбки, но терпеть не могут смеха. Разница между улыбкой и смехом сводится к трем пунктам. Во-первых, улыбка легко переходит в усмешку. Во-вторых, улыбка – дело частное, даже субъективное, а смех совместен и объективен; может быть, смех – один из последних пережитков свободной воли. И наконец, смех беззащитен, смешон, человечен до смирения. Нашу стадию культуры можно определить так: люди улыбающиеся критикуют людей смеющихся. В любом современном романе вы прочитаете: «Григсби вздернул подбородок и высокомерно улыбнулся». Но долго придется вам искать роман, в котором написано: «Григсби откинул голову и высокомерно захохотал». В ту минуту, когда Григсби настолько
П. Г. Вудхауз
Несколько слов о юморе [14]
Внимательный читатель, конечно, заметил, что рассказы мои, в сущности – юмористические; и теперь самое время предложить ему очерк о юморе, который просто обязан рано или поздно написать каждый член нашей гильдии.
В XVI веке «юмор» определяли как «смущение в крови» и, хотя делали это, скорей всего, из вредности, не так уж ошибались. Правда, я бы сказал «смещение». Чтобы стать юмористом, надо видеть мир не в фокусе, другими словами – страдать небольшим косоглазием. Тем самым, вы относитесь несерьезно к очень важным установлениям, а люди хотят в них верить и тоже смотрят на вас искоса. Статистика говорит нам, что 87,03 % косых взглядов обращены на юмористов. Солидный человек все время боится, как бы мы чего не выкинули, словно нянька, чей питомец проявляет склонность к преступности. Возникает та напряженная неловкость, какая царила в замке, когда по нему бродили шуты. Полагалось их как-то использовать, но особой любви они не вызывали.
14
Впервые эссе было опубликовано: «Страницы», 3 (1998), стр. 309–311.
– И что он порет? – шептал жене король или, скажем, граф. – А ты еще его подначиваешь! Вот утром, с этими воронами…
– Я просто спросила, сколько ворон уместится в жилете бакалейщика. Так, для разговора.
– А что вышло? Звякая, как ксилофон, он покрякал – ненавижу эту манеру! – и ответил: «С утра – добрая дюжина, а если светит Сириус – поменьше, роса вредна при цинге». Ну, что это такое?
– Это юмор.
– Кто тебе сказал?
– Шекспир.
– Какой еще Шекспир?
– Ладно, Джордж, успокойся.
– В жизни не слышал ни про каких Шекспиров!
– Хорошо, хорошо. Неважно.
– В общем, ты ему скажи, чтобы он ко мне не лез. А если еще раз треснет этим поганым пузырем, я за себя не отвечаю.
Юмористы чаще всего – люди мрачные. Причина в том, что они ощущают себя изгоями или, скажем так, экземой на теле общества. Интеллектуалы презирают их, критики – кое-как терпят, ставя вне литературы. Люди серьезны, и на писателя, не принимающего их всерьез, смотрят с подозрением.
– Вам все шуточки, а Рим-то горит! – укоризненно замечают они.
Лучше бы жалеть юмористов, лелеять, они ведь очень ранимы. Огорчить вы их можете в одну секунду, спросив: «Что тут смешного?», а если все-таки засмеялись – сказав, что они, в конце концов, «просто юмористы». Слова эти бьют их наповал. Засунув руки в карманы, выпятив губу, они поддают ногой камешки, сопоставляя свою участь с участью бродячей собаки.
Вот почему в наше серое время трудно найти смешной рассказ, не говоря о пьесах. Драматурги соревнуются в мрачности. Поскольку десять пьес из двенадцати с треском проваливаются, можно предположить, что они неправы. Если бы поступившись весом важностью, они стали помягче и повеселей, всем было бы лучше. Нет, я не против кровосмешений и безумия, но всему – своя мера. Смех тоже не повредит.