Голос из глубин
Шрифт:
Увы, мои затянувшиеся в гордиев узел отношения с Эриком Слупским, хотя и носили весьма драматический характер, у меня не вызывали сочувствия к себе самому, а лишь тяжелые упреки в собственный адрес.
Непрерывные военные действия доктора наук, а вскорости и членкора Слупского не были секретом и для Амо, случалось, что он заходил в наш институт, слушал мои отчеты о рейсах на ученом совете.
Даже в тот день, когда Амо то ли показывал мне маленький спектакль, то ли репетировал его в присутствии благожелательного зрителя, чтобы что-то у себя самого подсмотреть и выверить,
— Ваш Эрик хуже, чем Яго. Того обделила судьба властью, и он жаждал распорядиться жизнью доверчивого властелина. На скучном языке нашей с вами современности называется это некомпенсированный. Слупскому открыты дороги, он может вдосталь шагать по милым его сердцу иерархическим ступеням. Интригуя против вас, он иной раз пользуется приемами взломщика. Для меня, выросшего в любезной моему сердцу Марьиной роще, в знакомых мне людях такого ремесла больше игры, светотени, чем, простите, в вашем бывшем друге. Впрочем, сила, успех Слупских нынче как раз в их таранной однозначности.
Порой думалось: Амо не мог простить мне грех такого выбора, хотя случилось это со мною в отроческую пору. Потом, правда, действовали обманные силы: верность обетам ранней юности, недоверие к собственной прямолинейности.
Но вряд ли он догадывался, показывая схватку Бедного Амо и Злого братца, о моих возвращениях на собственный ринг, куда я вынужден был выбегать для навязанных мне Эриком схваток.
Теперь на полях рукописей появлялся сам Амо, а не его противник, хотя я помнил все подробности их столкновений и проделки Злого братца.
Одолев его, Амо возвращался из сада в дом, с завидной простотой шагая по дорожке на руках, вниз головой, и лишь в сенях он, вскочив на ноги, улыбнулся мне как бы в недоумении от своих собственных проделок, чуть растопырив руки.
Он-то наверняка знал: бывший летчик, я сумею оценить его высший пилотаж. Даже в номерах, связанных с партерной акробатикой, таился птичий полет. К тому же он умел разогнать грусть, внезапно поставив вот так все с ног на голову.
— Прошу вас, Рей, — говорил он, пройдясь эдаким манером по дорожке сада, — на минуту, всего лишь на минутку перемените угол зрения, и исчезнет тяжесть, вовсе вам не нужная. Увидите из необычной позиции, — он делал курбет, один, другой, — такие кривые, смещения, и сразу наверняка вам станет просторнее.
Он хватал меня, долговязого, за плечи, поворачивал в разные стороны, твердил:
— Не меня, моих учителей послушайте: физическое действие стремительно выведет вас на другую плоскость.
Тормоша меня, он и вправду прогонял тягостные мысли.
В ту пору положение мое в институте представлялось мне чуть ли не бредовым, ко всему готовил я себя, только не к ведомственным тупейшим интригам. Напрасно я упускал время, стараясь не замечать выпадов Слупского, его сближения с директором нашим Коньковым, их объединяла вовсе не совместная работа, а охотничий азарт, который исподволь давал о себе знать, когда они оба подзадоривали друг друга на ученых советах, в разных научных комиссиях, пытаясь обесценить все усилия моей лаборатории. Их сердило мое непокорство, они твердили, будто торчало оно даже в глазах.
Амо не выспрашивал
— Запасайтесь панцирем у черепах! Носиться по свету без кожи предоставьте нашему брату, это уж удел артистов, и то некоторых. Но и наш брат обороняется, выстроив изгородь из шуток…
Амо иронизировал и в цирке.
Однажды он, коверный, выступал после блистательных канатоходцев. Только что высоко над манежем они отработали виртуозный танец, раскачивали канат и заставляли публику обмирать от их пробегов. На плечах акробатов, на головах стояли на пуантах их тоненькие партнерши.
Едва завершился ошеломляющий номер, Амо вышел на манеж с толщенным канатом, старательно уложил его на ковре, загнул на концах петли, они обозначали площадки.
Оторопело рассматривая канат, будто натянут он был под куполом цирка, Амо завязал себе глаза ярким платком и несмело ногой в огромном ботинке долго нащупывал его. Но, как и остальные зрители, я поверил Гибарову. Верил в то, что он должен продвигаться над бездной. Когда же он раскачивался на одной ноге, другой не рискуя стать на канат, будто оступался, заваливался то на один бок, то на другой, почти падал, опрокидывался на спину, устремляясь вниз, в глубину, которой на самом деле и не существовало, я ощущал легкий озноб, пугливый азарт наблюдателя.
А то и смеялся я так же дурашливо и безудержно, как и мой сосед-мальчишка, рыжеватый, в вязаном зеленом колпачке.
Тогда Амо — он продолжал свой путь по канату — внезапно выхватил огромный коробок спичек, достал из него трясущимися руками большую спичку, зажег ее, поднял над своей головой, а потом опускал огонек вниз, пригибался, будто пытаясь разглядеть сквозь повязку на глазах, куда же ему шагнуть.
Сорвав со своих глаз платок, Амо выпрыгивал из нелепых башмаков и в одних носках устремлялся ввысь.
Мгновенно взбирался по невидимой зрителю вертикали.
Очутившись высоко над манежем, бегал по канату, но совсем иным манером, чем акробаты-канатоходцы.
Он поддразнивал сразу и своих партнеров, и плотно сидящих на скамьях зрителей, вдруг оступался, пугая нас, почти сваливаясь с большой высоты, и его руки изображали полет и птичью игру.
Когда я в тот раз выходил из цирка, кто-то в толпе заметил: «На такой высоте шутить не шутка, а ему хоть бы что!»
Сейчас, совсем непроизвольно, я, ощущая присутствие друга, возвращал его жест.
Не только безмолвное действие разворачивалось передо мной, он часто ошарашивал меня ходом своих рассуждений.
— Говорят, и это уже примелькалось, нельзя, мол, остановить мгновение. А разве на арене цирка, снимая луну с неба, летя вперед спиной, повисая в пространстве, я и мои партнеры по манежу не возвращаем зрителю нечто почти совсем утраченное? Если б вы только знали, Андрей, как ценю я секунду. Порой в секунду возникает на манеже маска-образ. По-своему — кристалл. Секунда — вдруг перелом в судьбе.