Голос из глубин
Шрифт:
Еще заглядывали ко мне и мужчины средних лет, при галстуках, с женами. Они заговорщицки подмигивали и небрежно роняли: «Мол, как сейчас помню, ты с моим младшим брательником в проулочках давал свои первые фу-ты ну-ты, представления, Да, случалось, мы лупцевали тебя, марьинорощинского пацаненка, за персиянские твои глаза».
«Лупцевали, — признавались иные, — ты ужимками раздражал, сызмальства будто в интеллигенцию норовил втереться, хоть частенько на руках ходил, а не ногами топал. Нич-чего, на пользу пошло, промяли тебе косточки, гибкие во-он какие».
А то приходили полумолодые люди, мои кореши и те, кто, наоборот, бегали во вражинах. Я сперва нетерпеливо, не скрою, ждал их оценок. Но чаще они заявляли о своих
«Житье у тебя хромовое, — твердил один с кожфабрики, — ухватил на лотерее куш». И вдруг мнилось мне, с той поры время и не утекло, мерила у многих прежние, как мой бывший однокашник выразился: «Вкус у меня есть на кус, на щуп, на вес…» И я на минуты, не скрою, про себя, конечно, обмирал. И совсем уж не хотелось мне окунаться в золотую пору малолетства, но и любопытство мое не усыхало. Только удивляюсь, как любят иные расписывать пряником свое детство, мечтают в него возвратиться под любым благовидным предлогом. Однако ж, Андрей, видите, и меня тянуло неодолимо даже к лжесвидетелям той поры, к моему Йокнапатофу. Лже хотя бы потому, что если я, быть может, что и присочиняю или отбавляю от пережитого, то невольно, все равно ж мое детство круто замешено, ох и круто. А вот свидетели сочиняли напропалую, веря, что каждый из них выпестовал меня или дал самый определяющий толчок и только потому вспыхнула звездочка известности над шалавой моей брюнетной головой.
Верно, толчки те были, хоть отбавляй, и подзатыльники, далеко не отеческие, но, может, они и вправду научили меня отбиваться, и кубарем домчался я до мыслишки стать самым ловким, самым умелым, прежде всего физически. Лишь потом, лишь позднее я догадался, чем наполнить мой скудельный, оттренированный до предела сосуд — голову мою на длинной тонкой шее.
И все же я невольно предвкушал всякий раз, как оставлял контрамарки на имя Синюхиных, Петельниковых, Степанчиковых, как они разнесут по марьинорощинским домам молву, начнут твердить случайным соседям и повторять встречным у ларьков, за «козлом», постукивая костяшками домино во дворах, пусть и новых всякоэтажных домов, какие ж штуковины откалывает парень из нашей вот этой самой Марьиной рощи! Еще они скажут: «Ну и выучили ж мы его отрывать штукенции!» Ничего-то они не запомнят из моих полупризнаний, как же старательно я тренируюсь, изобретаю, комбинирую, ведь кое-кому из них пытаюсь и на пальцах показать: «Ты вот теперь слесаришь или мастерком орудуешь, а я вот…» Куда там — они сразу обрывают: «Я ж дело делаю, продукцию даю, хлеба выпекаю насущные, а ты все шуткуешь». — «У тебя профессия отдыхательная», — ввернул кудрявенький прораб Алеша со стройки и победоносно взглянул на свою крупногабаритную спутницу: «Гляди-ко, как укоротил я артиста».
Редко кто из них догадывается, что есть сокровенный смысл в грустной шутке, в веселом недоразумении. Лишь изредка случалось такое, да и теперь я, вспоминая, не нарадуюсь на длинноногого подростка марьинорощинца. Он спросил меня: «Это про вас поет радио: «Смейся, паяц, над разбитой любовью своей»? Мне еще в прошлом году мамка моя брякнула: «Гибаров-то вырос на соседнем участке. Я девчонкой его скакалкой хлестанула за фокусы. Паяц, паяц и есть! Мой отец, он же твой дед, иначе и не обзывал его. Все неудачники норовят в цирк податься, народ смешить». И как я посмотрел номер с разбитыми тарелками и вашей неудачной симпатией, сильно пожалел вас».
Другой, постарше раза в три, сразу поинтересовался: «А кто ж за разбитую посуду платит? Больно накладно шуткуешь».
Я ему признался: сам и ездил на фабрики керамические, брак закупал, но не на свои деньги, на цирковые.
«Так и знал, народную копейку не экономишь, а у нас долгонько худо с посудой было, наверно, из-за таких трюкачей,
Нет, от родной йокнапатофской почвы отрываться не с руки, не с ноги!
«И кто тебя только надоумил на все такое прочее? — спрашивал меня сравнительно еще молодой учитель. — Ну, понимаю театр, опера, но коверный?!»
До него дошла молва, что я уроженец тех мест, где он старательно преподает литературу. Но я сам в него вцепился, спросил, а не читал ли он «Братья Земганно»? Куда там, у него времени на Гонкуров не хватило. Ну, а талантливого прозаика, отличного писателя Драгунского, теперешнего, не читал о цирке? Он ответил: детские книжонки попадались, но о цирке? Хорошо, что хоть признал пользу цирка для малышей, да и то в зимние каникулы. Впрочем, Рей, может, оно и славно, какие все они искренние, правду так и режут в лицо. Благо обыватель убежден, он-то наверняка на пару ступенек, но вознесен над артистом…
«А кто, простите, ваши учителя?» — поинтересовался знаток и любитель, как он подчеркнул, русского традиционного цирка, тоже выходец из нашего края Москвы, марьинорощинского, но интеллигент, в детстве единственный, кто побаивался меня за прыткость.
Он сделал шаг назад, когда я ответил: один мой учитель — в Париже — Барро. И хотя знаменитый мим Марсель Марсо не пишет и его биографы почему-то тоже, уверен я, львиной долей открытий и он обязан как раз этому самому Барро. А другой мой учитель умер, когда мне было лет семь от роду. Но все едино, я ученик его учеников, звали его Неистовый Всеволод. А мой постоянный режиссер-друг Юб бывал в Марьиной роще, но вырос-то на другом краю Москвы…
Когда отвечал я знатоку, заглянул в артистическую другой персонаж моего детства. Он склонен был к резонерству сызмальства, чем доводил до белого каления даже терпеливых учителей. И тут он не пропустил случая, некоторые особи на редкость верны своим привычкам всю жизнь.
«Других, значица, корней», — с серьезной миной подбил кредит-дебет Леонтий, потянувший в бухгалтерскую интеллигенцию, как хвастанул он разок-другой в нашей беседе. И сразу пожаловался: «Как-то режет ухо, что артистическая твоя комната, — мы как раз в ней и находились, я после душа одевался в «гражданскую», то есть нормальную, одежду, по наблюдению того же Леонтия, а он продолжал разглагольствовать, — режет, понимаешь, ухо названьице этого самого помещения — гардеробная. От одевания-переодевания, что ли? Или как?»
Зрители, Рей, наведываются самые неожиданные, но есть и знатоки, и любители или те, кто редко придут, но надолго запомнят свою радость от встречи с нами. И вот для всех них и стараюсь не то что найти, но вырастить в собственной раковине жемчужное зерно. Найти его, как известно, может по случайному везению и петух, а вырастить дано лишь… да ладно лезть в сравнения! Каждый штришок и так и эдак прикинешь. Мне важно, чтобы мой зритель, — а он ведь есть, есть, — не распылялся, любуясь мишурным блеском, реквизитом. Чтоб сосредоточился он, тогда-то и мне подбавляется пружинящей силы, легко импровизировать, новые звучания, нотки открывать… А вроде б я научился почти безошибочно выражать себя в мимическом рисунке и добиваться крепкой композиции.
Да, Рей, самые разные люди, если они умеют растворяться в зрелище, непосредственны, как бы потаенно сами участвуют в твоем действии, помогают ему развиваться. Но, признаюсь, персонажи моего детства обычно никак не идут на сближение с окружающими зрителями, и даже теперь слышатся мне их мятые голоса. Впрочем, были и тогда в моем детстве расчудесные люди, да одних смели годы, других забросило невесть куда, лучших выхватила всяческая круговерть…
Мы прощались у дома, где жил знакомый Амо, художник-декоратор. На совсем новой, недавно возникшей на бывшей окраине длинной улице с большими домами, окруженными множеством автомобилей.