Голубь и Мальчик
Шрифт:
— Что это тута такое? Что вы делаете тута?
— Сидим в тени и отдыхаем, — сказала мама.
— Устали от поста, — добавил Биньямин.
— Мне послышалось, кто-то ломал тута. Мне послышалось, вроде стекло и железо.
— Приходили какие-то пуштаки, [15] — сказала мама, — Они бросали камни. Но когда мы пришли, они убежали. Верно, дети?
Я покраснел и опустил голову.
— Вон туда, — указал Биньямин.
Сторож пошел немного вперед, посмотрел вокруг и, не обнаружив нигде ничего, кроме набожного и склочного города, пустынного в эти грозные дни, со смущенным видом вернулся к нам.
15
Пуштаки —
— Я тебя знаю. Ты замужем за детским врачом, Мендельсоном его зовут.
— Верно.
— Мне брат как-то тебя показал. Мы сидели с братом в кофейне на иракском базаре, возле лавки с курями, и здесь ты как раз пришла с этим, — сторож указал на меня, — за покупками. Брат мне так и сказал: «Видишь вон ту, там? Это жена доктора Мендельсона, из Хадасы. Хороший врач, этот ее муж. Не только девочку мою принял у себя дома, в кабинете, но даже денег никаких не взял». Может, эти пуштаки хотели вас побить, госпожа Мендельсон? Ну, если они мне попадутся тута, я им все кости переломаю!
— Нет, нет, все в порядке, мои мальчики меня охраняют, спасибо, — сказала мама. — Все в порядке тута, и у нас был замечательный Йом-Кипур тута, и пусть тебе будет хорошая подпись. [16] — Она поднялась. — Пошли, вернемся к вашему папе.
Мы пошли. Ты и Биньямин впереди, перепрыгивая с камня на камень. Я вслед за вами. А на главной улице ты взяла нас за руки и сказала:
— Что бы там ни случилось, вы всегда будете мои тута.
Мы расхохотались. Три года спустя ты ушла из дома. Думала ли ты об этом уже тогда, в тот Йом-Кипур? Биньямин говорит «конечно», а я говорю «возможно», но об этом уже нельзя заключить пари.
16
…пусть тебе будет хорошая подпись. — Согласно традиции, в Судный день Всевышний подписывает каждому еврею «приговор» (судьбу) на следующий год.
«Бросила детей… Другой мужчина… У нее больше не было сил…» — шелестели домыслы и обвинения в коридорах Хадасы и среди знакомых, в школе и в соседней лавке, которую держали Овадия и Виолетта. Только одно было очевидно и соответствовало истине: был у нее другой мужчина или нет, был он причиной ее ухода или появился потом — в наш дом она больше не вернулась. Осталась на новом месте — на съемной квартире, на окраине квартала Кирьят-Моше, напротив городской мельницы и пекарни. Квартирка была крохотная, но из окон открывался бескрайний вид на запад.
Мы с Биньямином были уже юношами. Я был в десятом классе, он в восьмом, но уже перегнал меня ростом. Тот год памятен мне не только ее уходом, но и тем, что он сразу усвоил отвратительную привычку наклонять ко мне голову. Мы оба предпочли тогда остаться с Папавашем в нашей прежней квартире в Бейт а-Кереме, потому что здесь у нас были две отдельные комнаты, для каждого своя, а там, у мамы, — всего одна и для нее. Но мы приходили к ней каждый день и всегда в одно и то же время. Мы любили сидеть в ее кухоньке. В доме в Бейт а-Кереме у нее была «а кихе», «настоящая кухня», — удивлялся Папаваш алогичности ее ухода, а в Кирьят-Моше — только «кихеле», «маленькая и тесная кухонька».
Иногда мы приходили вместе, иногда порознь. Она всегда была одна и всегда встречала нас радушно: обнимала и гладила, обдавая нас запахами свежего и простого мыла, и кофе, и бренди, и талька, выключала маленький патефон — она любила слушать музыку, в особенности перселловскую «Дидону и Энея», — сдвигала со стола вазу со своими любимыми гладиолусами,
Я не раз думал: что будет, если я когда-нибудь приду в другое время? Встречу ли я там того другого мужчину (хотя этого мужчины никогда и не было)? И что, он пытается развлекать ее, понравиться ей, вытирает тарелки, чистит обувь, рассказывает ей истории и выносит мусор?
Я представлял себе, как он сидит возле ее маленького столика или даже на диване, который вечером раздвигался, превращаясь в кровать: глаза устремлены на нее, руки вожделеют, меж приоткрытых губ белеют крепкие зубы. Но я так никогда и не увидел у нее других мужчин, за исключением одного случая: пришли двое, один — большой, смуглый и лысый — опирался на палку, второй — старый, высокий и худой, как шнурок. Хромой напевал какую-то смешную песенку про царя Ахашвероша [17] с припевом «бум-бум-бум-бум-бум» и пил кофе, который сам и варил. А старый посмотрел на меня с дружелюбным любопытством и спросил, какую группу, с каким уклоном, я выбрал в школе и знаю ли уже, кем хочу стать в будущем. Я ответил, что нет, не знаю, и он сказал: «Очень хорошо. Не надо спешить».
17
Ахашверош (в синодальном переводе Библии — Артаксеркс) — персидский царь (в Книге Есфири), при котором визирь Аман попытался уничтожить всех иудеев, за что поплатился жизнью сам.
Только с год назад, во время того удивительного разговора в больнице, когда она дала мне деньги, чтобы купить и устроить себе собственный дом, я осмелился спросить ее, почему она ушла от нас.
— Я не от вас ушла, — сказала она, — а от вашего папы и из его дома. Я и в этом его Иерусалиме осталась, чтобы быть к вам поближе.
А когда я промолчал, добавила:
— А почему ты спрашиваешь? Ты же сам знаешь почему. Я ничего от тебя не скрывала и рассказала тебе обо всем, когда ты был еще совсем маленький мальчик, но ты, наверно, не понял тогда или не захотел понять, а может, просто хочешь сейчас снова услышать эту историю.
И она протянула руку и погладила меня, как раньше, когда я приходил навестить ее в той маленькой квартирке. Не с той уже силой, как прежде, но по тому же месту и тем же движением.
У тебя были прохладные и нежные пальцы. Когда ты гладила брата, ты проводила мягкими, широко расставленными пальцами по его золотым кудряшкам. «Какой же ты мальчик, Биньямин…» — говорила ты и повторяла: «Какой же ты мальчик…» — и одинокая ямочка расцветала на твоей левой щеке. Но мой густой черный ежик на макушке ты скребла с силой скотника, наклоняясь ко мне с высоты своего роста: «Теленок мой маленький! Какое превосходное мясо!» И я, с сердцем ревнивым и сокрушенным, угадывал всю меру ее любви к нему, которую она перед тем заменила многоточием.
Потом мы рассказывали ей о событиях в школе и дома и о новой медсестре, которую Папаваш нанял помогать на приеме, — маленькая робкая женщина, боявшаяся его самого, его больных, его телефонных звонков и собственной тени, — а мама угощала нас двумя толстыми кусками своего пирога с маком и давала с собой еще один кусок, в бумажном пакете:
— Это отдайте вашему папе, пусть и он порадуется.
Мы покидали ее дом и возвращались в его дом, все еще ощущая на волосах прикосновение ее пальцев, с каждым разом становившееся все более сильным и жестким, и как-то раз Биньямин вдруг сказал вслух то, что я отваживался лишь подумать, — что это следствие другой, более тяжелой работы, которой она вынуждена заниматься «сейчас, когда она больше не работает в нашем кабинете».