Голубой чертополох романтизма
Шрифт:
Из окна его редакции
Временами он любил свою редакцию и все, что там происходило. Работа у него была приличная, и временами он любил свою работу, зарывался в работу так, словно думал укрыться в ней, как в берлоге. В берлоге этой царил покой, только здесь и была опора, надежное прибежище, и характерный редакционный шум был такой же неотъемлемой частью покоя, как прочные стены — частью квартиры.
Впрочем, этой ночью — ночью с воскресенья на понедельник — в редакции действительно было тихо и спокойно, так как по соседству, за высокими стеллажами, в ночь с воскресенья на понедельник никто не работал, разве только изредка доносился сверху шум телетайпа, ведь и там, наверху, этажом выше, все окна были распахнуты настежь; а подойдя к окну поближе, он услышал из дома напротив чей-то громкий храп.
До чего же здорово — находиться здесь, внутри этого большого здания; и он подошел к письменному столу, чтобы скрутить сигарету. Это из-за нее он оказался теперь на мели, она была дорогой девушкой, собственно, как и все девушки, которых любят без взаимности; вот он и крутил себе сигареты из окурков, которые с недавних пор начал приберегать, а до получки все равно оставалось еще целых пять дней. Да, профессия у него
Помещение редакции было настолько велико, что за столами здесь могли разместиться человек шестьдесят, а может, и больше; высокие, почти до потолка стеллажи делили его на две равные части, а потом одну из них еще раз пополам, у стены были оставлены проходы шириной в дверной проем; половину комнаты занимали переводчики и стенографистки, поднявшись на несколько ступенек, оттуда можно было попасть прямо в кабинет шефа; отделение посередине принадлежало службе новостей, последний же закуток был его рабочим кабинетом, и поскольку служба новостей в ночь с воскресенья на понедельник не работала, а переводчики вообще приходили только утром, в огромной, поделенной на три неравные части комнате было тихо; пахло бумагой, пишущими машинками и немного пылью — это был сухой, будто застывший от непривычной жары, воздух его работы. Докуривая сигарету, он раз-другой прошелся по всему помещению; он был один, и за пределами круга света от лампы на его письменном столе было темно, однако даже темень здесь была какого-то рябого оттенка, словно только что отпечатанная газетная полоса. Итак, он был один, наедине со своей работой; зарывшись в нее, он прочно отгородился от внешнего мира, дурацкие опасности которого вечно подстерегали его за стенами редакции. Какое наслаждение — быть одному! Редактор местной хроники придет только в пять, курьер около шести, а стенографистка жила где-то поблизости, приняв полуночную сводку новостей, она тотчас отправилась домой и теперь должна была появиться самое раннее в четыре. Он взглянул на часы: до тех пор оставалась еще уйма времени.
Иногда в эти свободные часы он спал, сидя за письменным столом и положив голову на согнутую руку, или, бывало, доставал со стеллажа какой-нибудь пакет и тогда, сунув пакет под голову, вытягивался во весь рост на одном из пустых столов в переводческом отделении. Но по большей части он не спал, а болтал со стенографисткой, если та не уходила домой и не засыпала. Сегодня же он был один, как и предполагал, поскольку стенографистка, с которой скользящий график соединил его на этот раз, по ночам всегда уходила домой. Он давно высчитал, что будет нынче совсем один, и радостно предвкушал это. Храп, доносившийся из дома напротив, отдаленный шум города и вообще все, что находилось за пределами здания, усиливали ощущение одиночества, надежного, уютного одиночества, и, когда время от времени он поднимался наверх к окошку телетайпной, то воспринимал это всего лишь как путешествие на дальний край одиночества, и не более того. Новый материал поступал редко: в эту пору передавались почти исключительно переводы сообщений агентств Рейтер и Франс Пресс, которые он уже успел просмотреть в оригинале.
Прислонясь к оконной раме, он разглядывал фасады высоких домов по Зайденгассе до самого ее конца, улица в этот час была пуста; когда же он смотрел прямо перед собой, взгляд его упирался в Хермангассе, которая вела к маленькому ресторанчику, где все они в обед получали жестяные подносы с нехитрой едой, и скользил дальше, мимо трамвайной остановки на Вестбанштрассе, мимо полицейского участка к пожарной части; эта улочка тоже была пуста, и он повернул голову вправо, присматриваясь к въезду в проходной двор — к занюханной улочке, даже без таблички с названием; взглянув на схему, приколотую кнопками над письменным столом репортера местной хроники, он выяснил, что называлась она Ахорнергассе, эта состоявшая из одного двора улочка со стоянкой для автомашин, сужавшаяся потом до тесного проезда, а если минуешь этот проезд, то по левую руку увидишь еще одно кафе. В этом кафе, которое называлось «У Эльзы», он часто обедал с ней вместе, а после все чаще и чаще — без нее, сидел там один со стаканом молока, куда добавлял немного коньяку, пил свое «коньячное молоко», а потом и вовсе перешел на коньяк в чистом виде — на вкус донельзя противно, к тому же все время в этом дурацком кафе, которое он терпеть не мог; но тогда он еще верил, что она непременно придет опять, а уж если она и вправду придет, то наверняка в это самое кафе.
Он отвернулся от схемы и опять подошел к окну, и пока его взгляд, словно подзорная труба, в окуляре которой мир видится порой как сквозь слезы, пока его взгляд вновь попробовал сфокусироваться на улочке, уходившей прямо от него к ресторанчику и к трамвайной остановке, — способность ориентироваться снова вернулась к нему, — он вдруг увидел тех двоих. Они стояли посреди трамвайных путей, и она — женщина — рванулась было прочь. Но мужчина, намного выше ее, подошел к ней почти вплотную и, казалось, без устали в чем-то ее убеждал. Женщина подняла голову, и мужчина тотчас же замолчал. Бок о бок они перешли на правую сторону улицы и там остановились. То есть сначала остановилась женщина, она вдруг резко повернулась к мужчине, и он тоже остановился как вкопанный, и они долго молча смотрели друг на друга. Потом она, по-прежнему не говоря ни слова, взяла его за руку; едва заметный поворот тела — и она медленно пошла обратно, а мужчина неуверенно и неловко повторил все ее движения; так, рука в руке, они дошли до угла, где нужно было сворачивать в проходной двор. Теперь из окна ему были хорошо видны их лица, и он подумал: вот так уродина! И что только он в ней нашел?
Они свернули за угол, и внезапно — после того, как мужчина что-то тихо сказал, — женщина остановилась, ее нога, уже занесенная для следующего шага, рывком вернулась в прежнее положение, так что она даже покачнулась и для равновесия переставила другую ногу; так они и стояли, словно под невидимым шатром, в конусе света, отбрасываемого тусклым уличным фонарем, который висел на гнутой металлической планке, прикрепленной к глухой стене углового дома на Ахорнергассе; так они и стояли, призрачно бледные; женщина на мгновение словно замерла, и этого мгновения ей вполне хватило, чтобы произнести одно-единственное слово, а вот мужчина не успел
Позже, когда он снова отворил окно, улица была пуста. Он взглянул на часы и сразу же забыл об этом; собственно, даже и не важно, который теперь час. Важно, что у него есть работа. Мужчина, который должен выполнять свою работу, думал он, никогда не поддастся искушению наделать глупостей, чтобы после стоять вот так, на глазах у всех, жалким, ограбленным и нагим. Работа, думал он, для мужчины и мать, и возлюбленная, и родной дом, и привычное платье. Он должен ею довольствоваться.
Когда он снова повернулся к письменному столу, стенографистка уже была в комнате; она прошла через верхний вход и даже успела побывать на телетайпе; она помахала ему пачкой бумаг — свежий материал. Потом положила бумаги перед ним на стол, и пальцы его проворно и слегка небрежно забегали по листкам, отделяя их друг от друга. Из дома напротив снова донесся храп.
— Вы совсем не спали? — спросила стенографистка.
— Нет.
— Совсем-совсем нет?
— Совсем-совсем.
Он подвинул стул к письменному столу, стенографистка тоже уселась на свое место. На коленях у нее лежали клубки шерсти и уже почти готовая спинка пуловера, который она вязала в перерывах между диктовками. Должно быть, для друга вяжет, подумал он и попытался представить себе, как выглядит этот человек и каких ласк она от него ждет; а еще подумал, что, вполне возможно, человек этот вовсе не тот, кто нужен ей, этой женщине. Она перестала вязать и теперь вопросительно глядела на него, поэтому он сказал:
— Пока что ничего интересного.
Она повертела клубок, потом подняла голову и проговорила:
— Я ведь тоже почти не спала. — Она не была уверена, слушает ли он ее, но продолжала, чуть запинаясь: — Вы только представьте себе, я как раз собиралась заснуть, а может, уже немножко и поспала, никогда ведь не знаешь этого точно, и тут наверху над нами кто-то начал трезвонить в дверь — трезвонит и трезвонит не переставая. Там живет мужчина, вот уже больше года он встречается с одной женщиной, но что-то у них там не ладится, хотя он всегда очень хорошо к ней относился, да и она к нему тоже, но что-то у них не получилось, и вот этот мужчина решил убить себя.