Горбатые мили
Шрифт:
Вздохнув, Нонна тыльной стороной ладони вытерла щеки, испытывая стыд за позднее раскаяние. Опустила глаза: где мольберт? Он весь вымок, от красок стал пестро-красным.
Ни в чем не изменился один Зельцеров. Протянул Зубакину утирку, паклю счел неподходящей. Грубой, что ли.
Ершилов уходил к траловой лебедке.
Кузьма Никодимыч топтался у противоположной стороны пенькового троса, удерживал себя, не подходил к Нонне, чтобы как-нибудь, утешить. Внезапно, как по наитию, вгляделся в мэрээску с той же, как бы потерянной, женщиной, ни на что
— Очень большое сходство! — с желанием выговорил он. — Точь-в-точь… Венкина мать. Как две капли воды.
Бич-Два перетряхивал, растягивал трал, поправлял на нем то, что спуталось, попало не туда. Клюз проворно мерил дыры, придерживая под мышкой заправленную иглу.
— Ступай со мной, — подошла к Нонне Ксения Васильевна, врач и просто перенесшая свою беду баба. Взяла ее за руку: — Не упрямься.
В амбулатории Нонне стало хуже.
— Зубакин с женщинами такой же, — запричитала.
По-мужски отчетливая в каждом жесте, Ксения Васильевна накапала в чашечку золотистые капли. Чуть больше, чем хотела, так как «Тафуин» качало не переставая.
— Интересно. — Подыскала под воду метрический цилиндр («Большеват!»), ополоснула его.
У Нонны ничего не болело. Только что-то вроде проело ее насквозь. Подумала о Назаре: «Он умный, на деле доказал это. Однако для него работа — долг и все что угодно, не живет ею, как Зубакин».
— Потому что еще не встретил свою единственную, — продолжила Ксения Васильевна.
«Да? — обиделась за себя Нонна. — Так я тебе поверю! Какая!.. У самой-то?..» Пересела подальше от Ксении Васильевны, сказала:
— Что вы? Зубакин вообще-то привязан ко мне.
— Вполне возможно, — не стала настаивать на своем Ксения Васильевна, сзади набросила Нонне на спину вдвое сложенное покрывало: — Правда же, что тебя знобит?
«Что она?.. — Нонна хотела узнать, о чем спросила Ксения Васильевна. — За что? Не может мне простить?» Поднесла ладони к лицу, оперлась на них и как бы пошла вспять от одной картины к другой…
…Зубакин с опущенной вниз болдушкой перед приконченным львом. Он же, страстный, в спальне, не целовал ее в губы — вбирал в себя. Подобно видению предстал БМРТ «Амурск» у судоремонтного завода Находки. По трапу на нос взбежал Сашка Кытманов, очень светлый, может, оттого, что ожидал от всех не одну учтивость, а сразу дружбу, так как сам уже давно каждому показался в экипаже. Приветливо, от души покачал Нонне поднятой отвесно рукой. Затем кают-компания. Сашка в кресле второго штурмана. Взглянул Нонне в глаза: «Я не строю никаких расчетов». Она рассердилась: «Не надо, чтобы отличала тебя от всех, полюбила? Ах ты какой гордец!»
Ксения Васильевна подсела к Нонне, полуобняла:
— Зубакину — как?.. Разве секрет?.. Что ни пожелает, то получит. Отсюда легкость во всем. Так же… (призадумалась, не убьет ли это Нонну?) у него в любви.
Вслед за ней Нонна
Она возвращалась к случаям, навсегда ушедшим прочь, и одновременно находилась рядом с Ксенией Васильевной, вслушивалась в каждое ее слово. Ксения Васильевна или отвлекала, или, как сумасбродка, смеялась над собой, над своими вздохами, утратами в прошлом, и Нонна, еще не придя в себя, уже по-другому взглянула на свои отношения с Зубакиным, представила, что они не могли ни к чему привести, сказала, страдая за всех, у кого так же, как у ней, не удалась жизнь:
— Атомный век, эмансипация. А для нас все то же. Помню, бабушка вдалбливала: «Ты, детка, такая, что всяк позарится. Блюди себя. Строгость ведет к счастью».
Ксении Васильевне попалась на глаза гравюра Сашки Кытманова — подарок Назару. Жилая палатка в разрезе, нехитрый быт. Двое спят. Лайка возле остывающей жестяной печи свернулась калачиком, положила тяжелую голову на лапы. А один с длинными мечтательными глазами над неоконченным письмом слушает то ночь, то себя. Над палаткой звезды, как редкий снег. За ней он настоящий, сияет всесильно на железобетонных балках главного корпуса Амурского целлюлозно-картонного комбината.
— Я тебе в этом не советчица, — словно кто-то сказал за Ксению Васильевну.
В задумчивости всмотрелись в уверенные, в чем-то неуклюжие штрихи, в прокаленный морозом сборный железобетон, в монтажные стяжки, в распорки.
— Нет, я между прочим, — сказала Нонна, стараясь как бы увести в сторону.
Признавая за Нонной право на особое положение. Ксения Васильевна чуть повернула голову, и перед ней, на стекле иллюминатора, среди кристалликов морской соли засеребрились паруса наклоненных яхт. Подозвала ее.
— Освежись у меня тут. Потом не пропусти собрание. А то что скажут? — вызвалась позаботиться о ее внешности Ксения Васильевна, отдернула напротив умывальника занавеску.
Никогда еще Нонна так не завидовала Сашке, с такой болью: «На людях и в мастерской он в одном и том же невзрачном пиджачишке, у него стоптанные башмаки и кепчонка тоже, как после беспощадной носки, а делает то, что просит сама душа, только для нее одной рубит «чурки», режет «доски». Ватман у него, фольга. Владеет условно декоративной техникой. А какие у него решения клиновидных композиций!» Сказала:
— Все равно. («Всех ставит в тупик то, что Сашке безразлично, добивается чего-нибудь или нет».)
— Намечено делегатов выбирать.
— Каких еще?
— Не так. Куда? На профсоюзную конференцию. Кому-то подвезет — поедет на берег.
— Значит, мне идти необязательно.
— Возьмут и назовут тебя.
— Меня? — Нонна залилась смехом.
— А отчего бы нет?
Ксении Васильевне стало жаль Сашку Кытманова и неловко из-за того, что Нонна как хотела жаловала его и казнила.