Горбатый медведь. Книга 2
Шрифт:
Тем временем в камерах устанавливалась своя жизнь.
Не трогали только «фондовых». Берегли на случай обмена. Вахтеров очень строго предупредил Игнатия Краснобаева не буйствовать, после того как узнал об избиении им брата Африкана.
— Возможно всякое. И такие, как твой брат, как Артемий Кулемин, как Матушкин и тем более Тихомиров, могут спасти нам наши жизни. На войне возможно всякое, — повторил командующий и подал список подлежащих расстрелу только по распоряжению лично командующего.
Вахтеров не раскрывал своих карт и, как настоящий шулер-аристократ,
Старику Тихомирову ничего не оставалось, как поблагодарить за внимание и выразить уверенность, что сказанное Вахтеровым не подлежит сомнению. В этот день Всеволоду Владимировичу показалось, что Вахтеров боится сына Валерия. Выходит, Валерий и теперь, находясь в заключении, был страшен им. Не просто же так мятежный атаман заигрывал с отцом большевика.
Все же Вахтерову нельзя верить. Нельзя надеяться, что при иных обстоятельствах он не покончит со всеми сидящими в камерах.
Если б была возможность спасти их! Если бы Павел Кулемин неожиданно ворвался в Мильву, не дав опомниться тюремщикам…
Только под утро засыпал Всеволод Владимирович, прислушиваясь к каждому шуму на улице. Ему чудился приход избавителей. Он верил в самое немыслимое, он не допускал, что Валерий может быть расстрелян. А Игнатий Краснобаев эту давно лелеемую возможность ждал как самую большую радость возмездия за все свои обиды и неудачи.
Игнатий Краснобаев окончательно терял человеческий облик.
Артемию Гавриловичу Кулемину приходилось сидеть в различных тюрьмах, — и в каторжных, и в обычных. И ни в одной из них не было так невыносимо тяжело, как в этих камерах, никогда так мучительно длинно не тянулось время, как здесь.
Столько лет идти к победе через подполье, через годы реакции, уцелеть в окружении жандармского сыска — и попасться в руки предателя Игнатия Краснобаева, по которому давно тоскует могильная яма. А он будет жить и успеет еще прикончить партийный актив Мильвы, и ничего нельзя сделать. Ничего.
Так же примерно думает и Валерий Всеволодович Тихомиров. Прожить и остаться целым в годы эмиграции, неуловимым переходить границу, спастись после июльской демонстрации в месяцы разгула террора Керенского — и здесь, в Мильве, стать жертвой шарлатанов.
Думая о себе и о своих товарищах, Тихомиров приходит к выводу, что выхода никакого нет, что при ухудшении дел у мятежников они покончат с сидящими в камерах. Об этом недвусмысленно говорил Игнатий Краснобаев.
Не ждут ничего хорошего и остальные. Только старик Емельян Кузьмич Матушкин подбадривает товарищей. Особенно Киршбаума. Он не знает ничего о жене и детях. Ему не известно, что Анна Семеновна
— А я скажу вам, — твердит свое Матушкин, — что в жизни всегда нужно надеяться на жизнь. Уж одно то, что нас в один класс, в одну камеру перевели, говорит о многом.
Все слушают, и все молчат. Утешительство Матушкина никого не убеждает. На свободе остались единицы, да и те вроде Самовольникова, считавшегося не столь решительным и предприимчивым человеком. А Матушкин говорит и о нем.
— Такие тихони, как Ефимко Самовольников, в трудные минуты жизни самою смерть, случается, вокруг пальца за нос водят. Я верю в Ефима Самовольникова.
— Ты еще в него поверь, — сказал Кулемин, указывая глазами на проходящего Толлина. — Тоже может вызволить нас.
Матушкин опустил голову. Ему больно было видеть зашеинского внука с нарукавником ОВС. Маврикий часто проходил теперь мимо окон «стратегических камер», потому что он был единственным человеком, кому было разрешено бывать на третьем этаже училища, где находились документы, библиотека и все поднятое туда из нижних этажей и подвала, занятых камерами.
— А я и в Маврика верю, — сказал Матушкин. — Раскусит он их, разглядит рано или поздно. Яшка Кумынин уже одумался.
— Да откуда вам это все знать, — не утерпел Киршбаум, — умным быть хорошо, а хотеть выглядеть…
— Но-но-но, Григорий, — остановил Терентий Николаевич Лосев. — Не надо быть большим умником, чтобы разглядеть понурого Яшку Кумынина. Я даже по спине его читаю, что дело у него неважнец и глаза на наши окна стыдится поднять, когда домой ходит.
Поговорив так, заключенные возвращаются к своим мыслям. На этот раз молчание длилось недолго. В класс-камеру вошел Игнатий Краснобаев. Ухмыльнулся. Посмотрел на каждого из сидящих своими маленькими глазками, как удав на кроликов, и сказал:
— Так что скоро освобождать от вас училище будем. Которых на волю, которых в настоящую тюрьму, а которых без суда либо на каторгу, либо на свидание с Манефой Мокеевной, в подвальное помещение. Кто что заслужил. По достоинству. Полным рублем. Как вы думаете на этот счет, Валерий Всеволодович? Куда вас определят?
Тихомиров ничего не ответил. Он сидел повернувшись к окну. Игнатию Краснобаеву очень хотелось ударить его и заставить разговаривать. Нельзя. Будет известно Вахтерову. Кто-то сообщает ему обо всем, что происходит в камерах. Поэтому приходится издеваться только словесно.
— Я думаю, таких, как их коммунистическое сиятельство, — показал Игнатий на Тихомирова, — кончать сразу не станут. Сначала отправят в Москву, а потом со всей Цекой на скамью подсудимых, а потом уже… Нет, стрелять, я думаю, тоже не будут. Повесят. На кремлевских зубцах. Как Петр Великий стрельцов. Почет как-никак. А тебя, штемпелыцик, — перевел он глаза на Киршбаума, — наверно, не будут судить. Маловат чин у тебя. Шлепнут — и будь здоров, вместе с Артемием Гавриловичем. Ничего не поделаешь. Никто не толкал. Сами рвались.