Горе старого Кабана
Шрифт:
Кроме меня, Кабана и Степаши, в избе были еще два человека. У задней стены, в углу, сидел маленький, плюгавый мужичок, неопределенных лет, но не старик; лицо у него было тоже маленькое, белое, красноватое, нос — луковицей, глаза бесцветные, желтовато-серые волосы были вдоволь намочены квасом и прилизаны; бородка белая, маленькая, кудрявая, образовавшая вокруг рта подобие гнезда; рубаха на нем — изгребная, синяя, из-за ворота которой смотрела выжженная, перегорелая, с потрескавшеюся кожей шея; на шее, по-праздничному, был повязан грязный лоскуток, на ногах — синие же порты и лапти. Руки у него были сухие, изможденные, так что рукава рубашки висели на них, как на палках; впрочем, в них не замечалось болезненной дряблости; это были
Мужичок этот не шевельнулся ни одним членом, когда мы вошли. Он молча жевал черный хлеб с луком, широко открывая рот и показывая замечательно белые, здоровые зубы, чавкал, собирал с подола в рот крошки и смотрел на нас равнодушно во вес глаза. Рядом с ним сидел кот и, лениво щурясь, наблюдал, как он ел.
Долго я внимательно глядел на этого мужичка. Что-то в нем было такое невероятно странное, загадочное, что как-то невольно обращало к нему внимание. Чувствовалось, что у этого мужичка или когда-то было в жизни что-то незаурядное, страшное, или же это непременно с ним когда-нибудь случится. Нередко приходится встречать такие фигуры, лица с таким выражением, что вас охватывает тяжелое предчувствие чего-то тяжкого, что непременно должно случиться с ним… вот не сегодня — завтра… Или вы, год-два спустя случайно попав на следствие о «мертвом теле», вдруг признаете в этом «теле» знакомое вам лицо, или среди группы арестантов в суде вас поразит знакомое, тупо равнодушное и жалкое выражение того же лица, и непременно все это при чрезвычайных обстоятельствах, при тяжелой обстановке. Не знаю, то ли же впечатление производил этот мужик и на крестьян; по крайней мере, Кабан и Степаша смотрели на него так же, как и на всех других; но моим воображением он овладел сразу, и так, что долго после того его образ вдруг, совершенно неожиданно, вставал в моем воспоминании с замечательно полною реальностью.
Прямо против нас, у дверей, была печка; кто на ней сидел, не было видно из-за трубы, только одни ноги свесились вниз, ноги старческие, обнаженные до костистых угловатых колен; синие подтеки покрывали сплошь дряблые, мешковатые икры; ступни были совершенно грязные; зеленые, растрескавшиеся и глубоко вросшие в пальцы ногти выдавались всего резче.
— Ну, вот, вот… смотри! — говорил мне с сияющим лицом Кабан. — Вот она, девка-то с душой у нас! Настоящий обалдуй! Так ли, а?
И он любовно подмигивал мне на Степашу. Степаша продолжала есть какую-то странную смесь из кваса, лука и сухарей; при словах Кабана она несколько сконфузилась и полусердито заметила:
— Чего на меня смотришь-то?.. Какие узоры нашел?
Затем она тщательно вытерла последний раз всею пригоршней губы, поправила торчавший треугольником на лбу черный, с желтыми горошинами, платок и начала истово креститься. Все ее движения были неторопливы, обстоятельны, размеренны. Казалось, ничто в жизни не могло бы заставить ее изменить порядок того, что она делала, ничто не могло ускорить или замедлить ее грубовато-неторопливых движений. Степаша значительно постарела. Лицо ее и вся фигура отлились уже в те постоянные, устойчивые формы, которые почти не изменяются в течение десятков лет. Румянца на щеках не было и следа, а вместо него легли на лицо грубоватые холодные тени; прежняя девическая полнота заменилась тугою, жесткою, угловатою мускулистостью, и даже прежние, характерные, сердитые карие глаза как-то потухли, глядели степеннее, строже. Но в то же время она как будто одичала еще больше.
Крупным увесистым шагом, с серьезным, сосредоточенным выражением на лице, заходила Степаша из избы в сени, из сеней во двор, из двора опять в избу, то с водой, то с лоханкой, то с отрубями. Под ее могучими голыми ступнями как-то оживилась, заплясала и заходила вся избушка: трещали и стонали подгнившие половицы, вслед за ними подпрыгивали, визжа, лавки, покачивался из
— Вот пошла, вот заходила! — подпрыгивал Кабан и весь сиял восторгом, как будто и его душу захватили в свой странный концерт эти разнообразные звуки. Веселыми глазами всюду провожал он фигуру Степаши. Я в недоумении посматривал на Кабана и думал: что такое могло приводить его в восторг от этой обычной, трудовой процедуры? Что за странную, таинственную симпатию чувствовал он к Степаше!
— А ты бы ее в поле посмотрел! — говорил он мне. — Я бы тебе ее показал тогда… Что я али вот этот мужичонка, — мотнул он бородой в сторону все еще жевавшего мужичка, — плюнуть, одно слово… Какая наша работа? Так, через пень колоду тянем… Галок считаем… Мы в работу не смотрим: к какому она нам ляду!.. Вот он получил деньги — и прощай! Полетел на другое место! Батрак, так батрак и есть… Продажная душа! Ему что колос, что волос из его работы выйдет — все одна цепа!
Мужичок продолжал жевать, по-видимому, по-прежнему равнодушно, и только при словах «продажная душа» вскинул на нас глазами и на минуту перестал жевать.
— Кто он такой? — спросил я Кабана.
— Мужичонка-то? А вот по найму у ней по летам работает… Не здешний, из дальних… Вот уже третье лето у ней батрачит… Сорок рубликов она ему за лето-то отваливает да кормежка… А какой его труд? Продажный… Только норовит от работы отлынять…
— Ты откуда? — спросил я белобрысого мужичка. Мужичок опять приостановился жевать.
— Из белой Арапии он… Ха-ха! Белая рубаха! — отвечал за него Кабан. — Беляк, ты откуда? — окрик-пул он мужичка.
Мужичок повернулся на месте, переставил ноги и, помолчав, сказал:
— Зарайский.
— Ну вот, рязанец, — пояснил мне Кабан.
— Семья-то есть ли? — спросил я опять Беляка.
— Холост, не женат.
Мужичок чуть заметно улыбнулся.
— Давно ли ходишь по людям?
— Сызмалетства… из веков, — протянул мужичок, доев последнюю корку, и вдруг как-то сразу весь заволновался, вышел на средину избы, наотмашь помолился на образа и заговорил, махая сухими руками, заговорил часто, задыхаясь, прерывая и не договаривая слова. — Сызмалетства… Во!.. Гляди! руки-то — плети!.. Пристанишша не видал… во! тридцать годов… на чужих кормах… Своего угла не знавал… на своей печке не погрелся… во, ноги-то! Пол-Расеи отмерил. Во-о, живот-то, гляди: пустой мешок!.. Сызмалетства… Хошь бы часок… хошь бы часок…
— Ах ты… дуй тебя в хвост!.. Да кто тебя гнал шататься-то? — полусердито, полудобродушно закричал на него Кабан. — Кто? Чего при своем месте не сидится, чего от своей деревни отбился? Шатущий! Чего в одиночку-то бродишь, от артели отстал, от земляков?
Мужичок вдруг смолк и опять сел на прежнее место, так же равнодушно смотря на нас во все глаза, как и прежде. По-видимому, он плохо слышал, о чем ему говорил Кабан, он, кажется, увлекся воспоминанием о своей житейской колотьбе и продолжал про себя высчитывать — где, как и когда он проживал.
Но Кабан не унимался.
— Где земля-то? Чего землю бросил? Не любишь? Шататься лучше!.. Эх ты, продажная твоя душа!.. Ты вот смотри, вот девка, а она к своему делу как привержена! Бегает она али нет? — показывал Кабан на вошедшую Степашу.
Степаша приостановилась и стала слушать.
— А по зимам где живешь? — спросил я мужичка.
— В городу, — отвечал он, уже по-прежнему нехотя.
— В городу, — передразнил его сердито Кабан, — в городу! Леший вас тянет туда — к городу-то! Ты бы вот честь честью себе пристанище облюбовал, хозяйку бы взял, к земле бы к своей прилежал, ребятишек бы произростил… Ты бы тогда к своей-то земле не так прилежал, — ты бы в ее, что вон Степаша, кровь свою излил… А ты теперь ей, за деньги-то, как яровину-то спахал? а? Поди-ка, глянь… Ей бы, за ейные-то труды, золотую гречу-то надо, а не токмо что…