Горение (полностью)
Шрифт:
– Та, что вдали, между двумя пузатыми?
Юлия улыбнулась:
– Да, между пузатыми.
– "Малышка".
– "Малышка", - повторила Юлия и медленно обвела глазами синие дали, белые вершины гор, желтые, тонкие тропки, проходившие по долинам и расщелинам, высокое небо, в котором перились легкие, пуховые облака.
– Я принесу еще один плед, Юля, у тебя руки заледенели.
– Нет, спасибо. Мне вовсе не холодно. А может быть, холодно, я не знаю, но я не боюсь холода, я очень боюсь жары, Феликс, я проклинаю себя за то, что встретилась с тобою.
– А я за это судьбе благодарен.
– Нет, Феликс, это неправда. Я уйду, и ты будешь один, а кто
– Юленька, ты...
– Не надо, Феликс. Мы же с тобой уговаривались: всегда и обо всем честно. Я не боюсь, потому что верю в бессмертие. Это не поповство, родной. Человек бессмертен оттого, что призван к рожденью. Умирающая листва на деревьях бессмертна: ведь она весной отдала земле семена, из которых будет жизнь. Я осталась в жизни друзей, потому что память - это жизнь, и я не умру, пока живы все вы и сохраняете в себе звук моего голоса, цвет глаз, мои слова. Но мне так хочется быть подле тебя, Феликс, так хочется охранять твой покой, которого нет, но когда-то же будет?!
– Юленька...
– Да, родной...
– Хочешь, поиграем в мою игру?
Она улыбнулась: Дзержинский часто по вечерам "продлевал жизнь" - он вспоминал до мельчайших, самых малых малостей прожитый день, анализировал его, исследовал, где была допущена ошибка, как и что можно было сделать лучше, и получалось, что за одни сутки он умудрялся прожить два дня, причем первый, реально прожитой день давал пищу для размышлений, анализов, прикидок на будущее.
"Заметь, Юленька, - часто говорил он, - эта детская игра позволяет за одну жизнь прожить целых три, потому вечернее исследование прошедшего дня позволяет подняться на ступеньку выше, и день завтрашний увидит меня иным, улучшенным, что ли, поумневшим. В прожитом всегда сокрыто зерно истинного будущего, надо только уметь рассматривать себя и тех, с кем сводит жизнь, со стороны, без гнева и пристрастия. Анализ - это расширение, это удар по границам привычного, и потом как-то очень приятно ощущать свою власть над временем - я останавливаю не то что мгновенье - день! Власть - мишура, кроме власти над временем, в нем все реализует себя и выявляет".
– Юленька...
– Знаешь, о чем я мечтаю?
– спросила женщина тихо.
– Знаю.
– Нет. Не сердись. Я мечтаю, что когда все кончится, ты оденешь мне колечко.
– Когда спадет жара, Юленька, мы спустимся в долину и поедем в Закопане. Я буду приезжать к тебе из Кракова каждую субботу, мы снова станем гулять по горам, и я чаще буду с тобою...
– Не надо давать такого слова, Феликс. Я привыкла, что ты всегда говоришь правду. А она жестока. И это очень хорошо. А мне было бы еще лучше, если бы ты сейчас уехал. Ты сердишься? Хорошо, не уезжай. Просто я не хочу, чтобы ты видел все. Твой Антек Росол, говорят, очень любил красные гвоздики, ему друзья приносили гвоздики, когда навещали в больнице, перед тем, как он... Я расспрашивала - отчего ты его так помнишь... Я тоже очень люблю красные гвоздики. Как мало людям отпущено для счастья, а самое страшное - никто из нас не знает, когда наступит черта. Слава богу, что моя черта - первая. Ох, просто беда, Феликс, с этим проклятым "слава богу". Ты ведь не терпишь, когда его поминают...
– Рассказать тебе, как мы с братьями играли в волшебный клад?
– Не надо.
– Юленька, послушай меня...
– Я слушаю.
– Когда мне было очень плохо в тюрьме и лекарь сказал, что я не жилец, я заставил себя стать комком, понимаешь? Я сел на койке и собрал всего себя в кулак. Я сказал себе: "Ты нужен другим, поэтому ощути всего себя, свое тело и болезнь в нем, и обрати свой гнев против этой проклятой, маленькой, затаенной болезни и заставь ее испугаться тебя". Понимаешь? И я заставил ее испугаться. Сделай так же, Юленька, ласка ты моя нежная...
– Феликс, - женщина улыбнулась слабо и по-взрослому снисходительно, - но ведь ты - Дзержинский. Таких очень мало на земле. Потому одни тебя очень не любят, а другие так любят, что слов нет как выразить. Ты ведь и сам не понимаешь того, что ты - Дзержинский. А если б понял - я б тебя не полюбила. Женщина любит того, кто себя отдает, - тогда она ощущает свою нужность. Пророк только потому пророк, что заставляет верить в себя, вот его и боятся. Феликс, когда тебе будет очень плохо, пойди в концерт, на Девятую симфонию, ладно?
Бетховенская музыка была огромной, всеохватывающей, но не отделяющей себя от тех, кто ее слушал. Умение отдавать - талант сильных.
На людях плакать невозможно. На людях - это когда приезжают в горы, в санаторий к умирающей Юле его товарищи. А здесь, в концерте, где тысячи, - ты принадлежишь самому себе, и можно плакать - беззвучно, схватившись пальцами за красный бархат кресла; здесь до тебя никому дела нет, потому что все пришли со своим, Бетховен-то каждому отвечает. Сиди и плачь. Тут можно, Дзержинский. Тут надо. Завтра глаза твои должны быть сухими: в твои глаза смотрят и враги и друзья. Ни те, ни другие не имеют права увидеть в твоих глазах слезы. Одним они покажутся слабостью, другим - неверием. К твоим глазам очень присматриваются, потому что ты - Дзержинский. 4
– Феликс!
Дзержинский не сразу понял, что это его зовут, - привык к "Юзефу". Феликсом его звала Юлия; только на женский голос он откликался, только этот голос хотел сейчас слышать.
– Феликс!
Дзержинский обернулся: навстречу ему бежал Сладкопевцев, чуть поодаль стоял худенький, похожий на мальчика-воробушка Иван Каляев рядом с поджарым лысым, крупнолицым человеком в тяжелом английском костюме.
– Феликс, здравствуй! Как рад я тебя видеть!
– Здравствуй, Миша, здравствуй!
– Пойдем, я тебя познакомлю с нашими. Откуда ты? Надолго? Что бледный болен?
– Нет, нет, здоров. А откуда ты?
– спросил Дзержинский, стараясь улыбаться, но подумал, что улыбка, видно, вымученная у него, а потому может показаться жалкою.
– Из Парижа, вот собираемся на...
– Сладкопевцев внезапно и неловко оборвал себя: - Ты знаком с товарищами?
Каляев шагнул навстречу Дзержинскому:
– Здравствуй, Феликс, сколько лет, сколько зим...
– Здравствуй, Янек, рад тебя видеть.
Савинков поклонился молча, заметив:
– По-моему, мы встречались с вами во время этапа в Вологду и Вятку. .V^vuy .-:
– Борис Викторович?
– Именно.
– Мне лицо ваше знакомо.
– Иван назвал вас: вы - Дзержинский?
Каляев - со своей обычной детской, застенчивой улыбкой - пояснил:
– Борис меня иначе как "Иваном" не величает.
– "Иван" - это категорично, мужицкое это, а в "Янеке" много детского, заметил Савинков.
– И хорошо, - сказал Дзержинский, - детскость - это чисто.