Горение. Книга 3
Шрифт:
Долгие недели над Петровым издевались в карцере; однако линию он держал твердо, хотя и поседел от избиений и голодовок. Лишь когда начались обмороки (однажды с потерей пульса), тюремное начальство распорядилось, чтобы полутруп был отправлен в психиатрическую лечебницу.
Через семь дней после этого в лечебницу с передачей для «убогого» Петрова пришла девушка, назвавшая себя Раздольской Евгенией Макаровной; была на связи с Бартольдом, «бежавшим» из ссылки; в куске сыра была записка: «Ищу контактов с врачами, держись, вытащу!»
Прочитав эту записочку, Петров – впервые за последние месяцы – уснул и, не просыпаясь, спал девятнадцать часов кряду.
Когда об этом сообщили в Петербург – в психиатрической лечебнице работал провизор, завербованный охранкой, освещал настроение врачей, – Герасимов облегченно вздохнул: план близок к осуществлению; доктор Погорелов давно симпатизировал революционерам и вел как раз то отделение, где лежал Петров; подсказать – через третьи уста – Бартольду, что именно к этому лекарю и следует подойти, труда не составляло.
… Весь день Герасимов изучал сообщения из Парижа, готовил развернутый план для внедрения Петрова в высшие ряды партии эсеров, придумывал формы связей, которые ни в коем случае не будут раскрыты Бурцевым; настроение было приподнятое, чувствовал – грядет новая удача, коронное дело, залог
Решив, что большую часть времени он будет держать Петрова в Париже, обосновав необходимость этого тем, что в Петербурге и Москве бомбистов уничтожили, зловредные очаги остались лишь на Западе, Герасимов был убежден, что вся информация министерства иностранных дел и заграничной агентуры департамента полиции будет стекаться к нему в кабинет, а отсюда – один шаг до беспроигрышных комбинаций на биржах. Информация, да здравствует информация, многия ей лета!
В случае нужды, если двор совсем уж начнет отбиваться от рук, – Петров тут как тут с чемоданом динамита. Попугаем. Царское Село вмиг образумится!
Ух, жизнь, господи, только б лучше не было, только б шло так, как идет!
… Звонок Столыпина был словно гром среди ясного неба, до этого никогда сам не звонил в охрану: в случае крайней нужды с премьером связывал секретарь, да и такое было раза два, не больше.
– Александр Васильевич, – глухо кашлянув, сказал Столыпин, – я бы просил вас приехать ко мне незамедлительно…
– Что-нибудь случилось? – осведомился Герасимов, ощутив тянущую ломоту в загривке.
– Да, – ответил премьер. – Случилось. «Вот почему революция неминуема! » «… Сегодня должны казнить двоих: Грабовского и Потасинского. Последний сидит под нами и еще ничего не знает; говорил только, что утром ему предложили прислать священника для исповеди. Он ни о чем не догадывается; просил, чтобы пришел защитник, предполагает, что кассация отправлена в Петербург. Через час их возьмут… … Среди наших жандармов вот уже несколько дней паника. Прошел слух, что на воле перехвачено письмо отсюда, в котором кто-то говорит о симпатиях, проявляемых к нам жандармами. Один из них арестован; сюда прислан шпик из охранки в мундире жандармского вахмистра. … Сегодня совершенно не могу уснуть; час назад убрали от нас лампу; совсем уже светло, птицы громко поют, время от времени каркает ворона. Мой товарищ по камере спит неспокойно. Мы узнали, что утверждены два смертных приговора; сегодня ночью приговоренных не увели, – значит, уведут завтра. У каждого из них, вероятно, есть родители, друзья, невеста. Последние минуты… Они здоровы, полны сил и – бессильны. Придут и возьмут их, свяжут и повезут на место казни. Вокруг – лица врагов или трусов; прикосновение палача, последний взгляд на мир, саван и конец… Лишь бы скорее, лишь бы меньше думать, меньше чувствовать; блеснет мысль: да здравствует революция, прощайте навеки, навсегда. А для оставшихся завтра начнется такой же день, как и раньше. Столько уже людей прошло этот путь! И кажется, что люди уже не чувствуют, привыкли, это не производит на них никакого впечатления. Люди? Но ведь и я к ним принадлежу. Я не судья им; сужу о них по себе. Я спокоен, не поднимаю бунта, душа моя не терзается, как еще недавно. На поверхности ее тишина. Получаю известие – что-то дрогнуло… еще одна капля – и наступает спокойствие. А за пределами сознания… копится яд… Когда наступит время, он загорится местью и не позволит теперешним победителям-палачам испытать радость победы. А за этим мнимым равнодушием людей, быть может, скрывается страшная борьба за жизнь и геройство. Жить – разве это не значит питать несокрушимую веру в победу? Теперь уже и те, которые мечтали об убийстве – как возмездии за преступление, чувствуют, что эти мечты не могут быть ответом на преступления, совершаемые постоянно, уже ничто не уничтожит в душе тяжелых следов этих преступлений. Эти мечты говорят только о непогасшей вере в победу народа, о страшном возмездии, которое готовят себе теперешние палачи. А в душах современников все усиливаются боль и ужас, с которыми связано внешнее равнодушие, пока не вспыхнет бешеный пожар за тех, у кого не было сил быть равнодушным и кто лишил себя жизни, за покушение шакалов на высший инстинкт человека – инстинкт жизни, за тот ужас, который люди должны были пережить. … Ночь. Повесили Пекарского и Рогова из Радома… … То, что я писал вчера о героизме жизни, возможно, и неправда. Мы живем потому, что хотим жить, несмотря ни на что. Бессилие убивает и опошляет души. Человек держится за жизнь, потому что он связан с нею тысячью нитей, печалей, надежд и привязанностей. … Оказывается, Рогов, казненный две недели назад вместе с Пекарским, предан смерти без всякой вины с его стороны. Он приехал в Радом спустя несколько дней после убийства жандарма Михайлова, за участие в котором был осужден. Пекарский („Рыдз“) заявил, что по этому делу уже осуждено много совершенно невиновных (Шенк и другие), что, возможно, засудят и Рогова, но что в этом убийстве виноват только он один. А Рогова приговорили. Председательствовал на суде известный мерзавец Козелкин. Скалой утвердил приговор. … Я получил письмо от заключенного из Островца: «В мае 1908 года в Островец на должность начальника охранки Островецкого округа назначен капитан Александров – начальник земской стражи Груецкого уезда, известный инквизитор. Он начал свою деятельность очень ретиво и чуть ли не систематически каждые несколько дней арестовывал по нескольку человек. Это продолжалось до половины января этого года. В это время он из числа арестованных и месяцами содержавшихся в тюрьме выловил провокатора Викентия Котвицу (агитатора ППС). Этот провокатор указал на Станиславского и Болеслава Люцинского как на членов местного комитета ППС. Их арестовали и подвергли пытке. Александров живет на окраине города, и там же находится его канцелярия, а тюрьма, в которой содержат заключенных, расположена в другом конце города. Когда стражники пришли в тюрьму за Станишевским, вызванным Александровым для допроса, они скрутили ему веревками руки назад. Один стражник держал конец веревки, другие окружили арестованного и всю дорогу вели Станишевского на веревке, торопя его и подгоняя прикладами, кнутами и кулаками. Когда, наконец, он предстал перед Александровым, тот уговаривал его сознаться, что он член комитета, поскольку сознание повлияет на смягчение наказания. Когда же в ответ на это предложение Станишевский ответил молчанием, Александров приказал своей опричнине дать ему двадцать пять ударов кнутом, предупредив, что, если и после этого не сознается, он прикажет довести число ударов до двухсот пятидесяти. Опричники набросились на Станишевского, намереваясь сорвать с него одежду. Станишевский не допустил этого, сам разделся и лег на пол. Два стражника хотели сесть
– один на ноги, другой на голову своей жертве, но Станишевский сказал: «Если я пошевельнусь
… Ночью Дзержинский проснулся от осторожного стука – сосед называл свое имя, сообщал, что неожиданно этапирован в Варшаву из Саратова по делу военной организации социал-демократов, интересовался, не сидит ли кто из офицеров.
Дзержинский ответил, что Аветисянц умер, а судьба Калинина и Петрова до конца не известна.
«Какого Петрова? » – простучал сосед, назвавшийся «Соломкой».
«Александра Петрова», – ответил Дзержинский.
«Он хромой? » – «Разве может офицер быть хромым? » – «В Саратове сидел хромой Александр Петров, эсер, боевик… Когда я об нем говорю, меня упрекают в подозрительности». – «Что так? » – «Этого Петрова два месяца истязали в карцере, вся тюрьма слышала вопли… Но это случилось через десять дней после того, как его посадили в карцер… До этого из карцера не доносилось криков… Я спросил одного из стражников… Меня эти десять дней тишины заинтересовали… Кто сидел в карцере те десять дней… Он ответил, что никого… А потом этого Петрова отправили в дом умалишенных, и оттуда он совершил побег». – «Стражнику можно верить? » – «Абсолютно. Его брат с нами». – «Как фамилия? » – «А ваша? » – «Не сердитесь, это форма проверки». – «Ха-ха, это я смеюсь». – «Я тоже». – «Если что узнаете про офицеров – дайте знать». – «Непременно».
Назавтра информация о десяти днях Александра Петрова, что сидел в Саратове, ушла из десятого павильона в Берлин, Розе Люксембург. Оттуда попала в Париж, Бурцеву.
Ах, тюрьма, тюрьма! Главная хранительница тайн и памяти; чего здесь не услышишь только, какие имена не мелькнут в разговоре или перестуке; на воле бы забылось, а тут – не-ет! Здесь человек превращается в некий накопитель гнева, мщения и надежды, подобен электрическому раскату, прикоснись – высветит! Если же ты враг – убьет. «Мы в засаде, Петр Аркадьевич!»
В экипаже, направляясь в резиденцию премьера, Герасимов снова и снова анализировал все те возможные чрезвычайные происшествия, которые могли случиться за время, пока в упоении сидел за планом предстоящей комбинации по созданию нового Азефа; вот что значит оторваться от ежесекундной пульсации жизни столоначальств, департаментов, вице-министерств, Двора! Там что-то постоянно копошится – словно змеи переползают под сухой листвой; каждый миг надо сжимать палку в руке, чтобы успеть нанести удар по голове гадины, которая решится поднять скользкую морду с дрожащим жалом. Выходя из своего кабинета, Герасимов еще раз спросил адъютанта: «Значит, вы совершенно убеждены, ничего экстраординарного не приключилось? » – «Сразу же после звонка премьера я обзвонил всех; в сферах спокойно, никаких передвижек, в министерство иностранных дел не поступало никаких тревожных шифрограмм из-за рубежа, на бирже тревожных симптомов не замечено; Манасевич-Мануйлов и князь Андронников (два самых знаменитых проходимца, вхожи во все салоны) ничего никому не сообщали, а они первые на хвостах растаскивают скандалы; вроде бы все в порядке, ваше превосходительство».
Значит, сказал себе Герасимов, скользя взглядом по лицам прохожих, сливавшихся в одну черно-бело-черную линию, что-то произошло с самим премьером. И если это так, надо подготовиться к той позиции, которую предстоит занять: Столыпин чувственен, фальшь поймет сразу. Допустим, государь вознамерился уволить его в отставку; особенно я этому не удивлюсь; но Петр Аркадьевич спросит моего совета; он ведь помнит, как мы переглядывались, когда Азеф ехал в Ревель ставить акт против царской семьи, – такое никогда не забывают. Азефа нет, Петров еще не начал работу, чем я могу ему помочь?! А ведь помогать надо! После него в России никого не найти, вывелись мыслящие политики. Наверное, надо просить, чтобы он вымолил себе, – пусть унижается, это только он и царь будут знать, унижение убивает прилюдностью, – хотя бы пять-шесть месяцев на исправление ошибок, я к тому времени выпестую Петрова, создам нового вождя эсеровского террора! А с другой стороны, подумал вдруг Герасимов, может, лучше, если придет кто подурней? Это только в пословицах верно, что с умным лучше потерять; терять с кем угодно плохо, что не твое – то чужое. А если вовремя расстелиться перед новым? Показать ему документики? Заинтересовать тайнами, которые никому, кроме особого отдела секретной полиции империи, полковников Еремина с Виссарионовым, не известны? Это ведь так сладко узнать, что сановник, сидящий с тобою за одним столом в заседании министров, подвержен дурной страсти, коей отдается в отдельных номерах месье Липинского, другой тайком вкладывает деньги в аферы доктора Бадмаева, третий берет взятки «минералами» – так обозначаются бриллианты, не ограненные в золото, – обычная страсть к коллекционированию, ничего предосудительного, если б кольца там или колье какое, а то ведь камушки, какая в них цена, я и не знал, что они такого стоят…