Горькая линия
Шрифт:
Десятая армия, ни разу не покидавшая огневых позиций с первых месяцев мировой войны, успешно провела несколько наступательных операций в Восточной Пруссии, захватив ряд важнейших стратегических пунктов. Но в кровопролитных боях за овладение отлично укрепленными немецкими городами Догезеном, Гольдапом и под Сувалками войска Ренненкампфа понесли большие потери. Измотанные в беспрерывных боях и походах части 10-й армии нуждались в длительном отдыхе и подкреплении. Однако на все категорические требования корпусных генералов о немедленной переброске на прусский фронт резервных пополнений Ренненкампф отвечал столь же категорическим отказом, оправдываясь то инертностью ставки главнокомандующего фронтом, то отсутствием в тылу надежных шоссейных и грунтовых дорог.
Между тем противник после большого урона, понесенного им в кровопролитных боях под Иоганнесбур-гом, вскоре получил значительное подкрепление
Все это привело к тому, что особый казачий корпус под командованием генерала Булгакова вынужден был отступить, как и прочие части армии, в глубь Августовских лесов. Но выходы из этих лесов были уже блокированы немецкими войсками, а переправа через реку Бобр обстреливалась германской артиллерией. Для того чтобы спасти последние остатки своего корпуса, Булгаков принял героическое решение — прорваться через кольцо немецкой блокады, чего бы это ни стоило. Покидая пределы Восточной Пруссии, правое крыло русской армии потеряло связь с левофланговыми боевыми соединениями, поставив тем самым в крайне тяжелое положение весь находившийся в авангарде особый Сибирский казачий корпус в составе 29-й стрелковой дивизии и четырех полков сибирских казаков. Корпус Булгакова выдержал за трое суток при прорыве пятьдесят две атаки и, прорвавшись через австро-германское окружение близ местечка Торно, выбрался наконец из огненного кольца и продвинулся в глубь Августовских лесов, заняв затем оборону.
Об этом героическом сражении сибирских казаков одна из немецких газет в то время писала: «Честь особого Сибирского корпуса была спасена. Но это стоило ему семи тысяч человек, легших на пространстве двух квадратных километров. Следует признать, что вся эта попытка прорыва являлась чистым безумием, но в то же время и героическим подвигом, который показал нам русского солдата в том же освещении, каким он являлся во времена покорения Плевны, Кавказа и штурма Варшавы».
Чудом вырвавшись из окружения, казаки не сразу обрели желанный покой и отдых на занятых ими позициях. Не успели они спешиться со своих таких же измотанных, как и сами, едва державшихся на ногах коней, как тут же принялись за лихорадочные работы по укреплению зимних позиций. И днем и ночью, часто по пояс в воде, под проливным дождем со злобной яростью работали давно уже утратившие былой человеческий облик люди. Казаки рыли глубокие траншеи, сооружали землянки и блиндажи, строили фортификационные укрепления. И только в первых числах декабря, когда пал первый снег и тотчас же закрутили, совсем по-сибирски, рождественские морозы, обрели наконец измотанные люди заслуженный ими отдых и покой.
Все проходит. Прошла и у казаков, только что переживших все ужасы боев, тупая, смертельная усталость. Они, отоспавшись в жарко натопленных землянках, выжарив вшей, заметно окрепли, подтянулись, повеселели. А там мало-помалу некоторые из казаков начали уже тяготиться однообразием позиционной войны, горевать по минувшим сражениям, тосковать по тревожным сигналам полковых труб…
Ко второй половине зимы 1916 года участились случаи дезертирства с фронта, особенно среди деморализованных пехотных частей. Первое время, пока бежали солдаты еще поодиночке, казаки, на которых была возложена борьба с дезертирством, относились к своим обязанностям ревностно и порядок, согласно приказу, блюли — в заградительных отрядах вели себя строго и бдительно. Но позднее, когда тронулись солдаты в тыл целыми косяками, былую охоту задерживать дезертиров у казаков отбило. А если кто из наиболее ретивых служак и норовил теперь задерживать беглецов, то те пускали в ход оружие, и подобные стычки заканчивались для казаков довольно худо. Дезертиры часто обезоруживали заградительные казачьи разъезды, а нередко рассчитывались с наиболее горячими патрулями штыком или меткой пулей. Все это привело к тому, что казаки стали посматривать на дезертиров сквозь пальцы.
Так началось великое разложение фронта. Затяжное вынужденное безделье на позициях пагубно отражалось на моральных устоях армии. Суровая вьюжная зима, оторванность от всего близкого и родного, неясность боевых задач, тревожные
По вечерам, убрав на коновязях лошадей, казаки валялись в землянках по нарам и коротали время, кто как умел. Резались, до одури накурившись, в козла, во всяк свои козыри, в очко и в железку; проигравшись, спускали с себя последние подштанники. А чаще всего казаки отводили душу в песнях.
Открой, качак, часы стальные, Пришла пора седлать коня, А за минуты остальные — Благословить в поход меня. Гнедой мой конь почуял сразу Дорожку дальнюю свою. По генеральскому приказу Пойдем в развернутом строю. Пойдем за дальние курганы, Через сыпучие пески. В сердцах заноют наши раны Походной воинской тоски. Ни в маршах и ни на привалах Не позабыть нам отчий дом: Как грянут песню запевалы — Подступит к горлу горя ком… За место жен — подруги-шашки, Они вернее их речей! Клинки, крутые на замашку, Нас стерегут среди ночей. И рядом с нами кони-други И пики вострые в строю, По горько нам без вас, подруги, Казаковать в чужом краю… Ой, далеки дорога наши — Неисповедомы пути, Где птицы крыльями не машут, Где даже зверю не пройти! Там без крестов и без погостов,
Без песнопений и молитв В степях казачьи тлеют кости На поле подвигов и битв. И ничего уже не снится Башке, зарывшейся в песок, Если змея вползла в глазницы И жалом стукнула в висок! Ой, далеки дороги наши! В степях полынный горький чад, Где ни озер, ни рек, ни пашен, Там даже песни замолчат! Но только наши эшелоны Не устрашит пустыней гладь. Нам не впервой свои знамена Под знойным небом подымать! И наши деды не робели В походах, в странствиях, в бою, И нас учили с колыбели Под песню древнюю свою Тому, как надо в час тревоги Под клич серебряной трубы В стремена мигом ставить ноги И веселей взбивать чубы. И, может, тоже без погостов, Без песнопений и молитв, Как и у дедов, наши кости Истлеют на театрах битв. Шуми же, знамя боевое! Труби, труба. Пора. Пора. Уж, будто море в час прибоя, Гремит над площадью «ура». Закрой, казак, часы стальные, На циферблате ровно пять. Заржали кони строевые. Поход почуявши опять.
Яков Бушуев, лежа на нарах рядом с Иваном Сукмановым, слушал песню с закрытыми глазами. И почему-то вспоминалась ему сейчас погожая степная осень на Горькой линии. И слышался ему далекий трубный клич журавлей, кружил голову горячий запах придорожной пустотной полыни. А за всем этим сложным наплывом звуков, красок и запахов вдруг неясно, как в сновидении, возникало перед ним до боли знакомое, смуглое лицо Варвары.
Слушая песню, Яков думал о доме. Невеселые вести приходили из далекой родной стороны. Жаловался Егор Павлович Бушуев на пошатнувшееся хозяйство, роптал на обременительные войсковые поставки и сборы, горевал о недосеве, сетовал на падеж скота… «Нет, не сладко, видать, живется теперь старикам и там, в далеком тылу!» Но не одни стариковские обиды волновали Якова при чтении родительских писем. Все чаще, все горше волновала его теперь и незадачливо сложившаяся судьба брата — Федора. Если прежде Яков, не понимая поступков Федора, относился к нему с тупым равнодушием, граничившим порою с враждебностью, то теперь иной раз сердце его — при мысли о брате — сжималось в комок. Видимо, думалось ныне Якову, был Федор в ту пору все же в чем-то прав, чего не мог тогда понять Яков. Да, впрочем, не совсем понимал и теперь, хотя фронтовые события последних месяцев наводили и его на смутные, тревожные раздумья. Волновала его и судьба Варвары, о которой не разучился он тосковать за годы войны. Вот и сейчас, сквозь полузакрытые глаза, мерещилось ему строгое и смуглое лицо жены. И не то во сне, не то в яви видел он тускло отливающие черной смолью, гладко расчесанные на прямой пробор и собранные на затылке в тяжелый узел волосы. Прочным мглистым степным загаром отсвечивала правая ее, крапленная родимым пятном щека, на пунцовых губах потухала улыбка.
— Ура, братцы!— раздался вдруг чей-то высокий голос…— Вот это я понимаю — вша!
Я кон открыл глаза. Напротив сидел озаренный светом коптилки маленький белобрысый Евсей Батырев. Он был без рубахи и, восторженно улыбаясь, внимательно разглядывал на собственной ладони добычу. Казаки повскакивали с пар и окружили Евсея. Со всех сторон посыпались изумленные возгласы:
— Вот это да!
— Знаменитую выпас ты, Евсей, дуру!
— Што ты, язви те мать, целый аргамак!
— Ты смотри поосторожней с ней, Евсей, обходись, а то ишо лягнуть может…