Горький
Шрифт:
Это целая жизненная философия. Это и есть «мораль иного сорта», говоря словами из письма Васильева. О ней догадывался и Ницше, когда писал о том, что главное несчастье Гамлета, выразителя европейского духа, состоит именно в его «задумчивости». Задумался, и жизнь опротивела! На смену этим людям, считал Ницше, должны прийти люди с «моралью иного сорта», люди воли, поступка, а не мысли и сомнений. Они и пришли к власти в Германии в конце 1920-х. К счастью для Ницше, он этого уже не застал. К несчастью для Горького, он до конца мог наблюдать, куда заводит новая «мораль», и даже оказаться одной из ее жертв. Но поразительно, что обо всем этом он, кажется, догадывался еще в 1890-е годы. В письме к Чехову он вдруг неуклюже сравнил себя с паровозом, который мчится в неведомое:
«Но
Красота или мораль?
Известно, что вопрос о «ницшеанстве» Горького долгое время являлся запретным для нашей науки. Такое положение сложилось в 30-е годы XX века в связи с канонизацией «пролетарского» писателя. Но еще в конце 20-х годов этот вопрос считался вполне законным, несмотря на то, что в 1923 году Ницше вместе с другими философами-идеалистами (среди них Платон, Кант, Шопенгауэр, Соловьев и др.) подлежал «изъятию из библиотек, обслуживающих массового читателя». В письме Горького Владиславу Ходасевичу от 8 ноября 1923 года с характерным для писателя тех лет возмущением по поводу действий советской власти говорится:
«Из новостей, ошеломляющих разум, могу сообщить, что в „Накануне“ [9] напечатано: „Джиоконда, картина Микель-Анджело“, а в России Надеждою Крупской и каким-то М. Сперанским запрещены для чтения: Платон, Кант, Шопенгауэр, Вл. Соловьев, Тэн, Рескин, Нитче (так у Горького и вообще в старой русской транскрипции. — П. Б.), Л. Толстой, Лесков, Ясинский (!) и еще многие подобные еретики. И сказано: „Отдел религии должен содержать только антирелигиозные книги“. Всё сие будто бы совсем не анекдот, а напечатано в книге, именуемой: „Указатель об изъятии антихудожественной и контрреволюционной литературы из библиотек, обслуживающих массового читателя“. <…>
9
Эмигрантская газета, издаваемая в Берлине.
Первое же впечатление, мною испытанное, было таково, что я начал писать заявление в Москву о выходе моем из русского подданства. Что еще могу сделать я в том случае, если это зверство окажется правдой. Знали бы Вы, дорогой В. Ф., как мне отчаянно трудно и тяжко!»
От советского подданства Горький не отказался. Но характерно его возмущение. Ведь все перечисленные философы (за исключением непонятно как оказавшихся в списке великого прозаика Лескова и среднего беллетриста Ясинского) когда-то составляли круг чтения молодого Пешкова, а затем Горького, наряду с русскими материалистами Лавровым, Бахом, Михайловским, Берви-Флеровским и немецкими — Фейербахом, Марксом и другими. И это тоже были «его университеты», в которых с душевными и умственными муками выковывалась его собственная философия.
В начале 1920-х годов, расставшись с Лениным и большевиками, Горький еще понимал, что поиск своего пути в культуре требует максимальной широты знаний, особенно для молодого человека. Вот почему его так возмутил декрет, подписанный Крупской.
Это же касалось и Ницше. Для советских писателей 20-х годов «ницшеанство» Горького являлось секретом полишинеля. То мощное влияние, которое оказал на него «базельский мудрец» (как, впрочем, и на Блока, и на Андрея Белого, и на Маяковского, и на Зощенко, и на многих других писателей), представлялось им вполне естественным.
Так, в 1928 году в вышедшей в СССР юбилейной книге статей и воспоминаний о Горьком открыто обсуждался вопрос о его «ницшеанстве».
Алексей Толстой писал о ницшеанских мотивах раннего Горького. Ольга Форш отмечала визуальное сходство фотографий Ницше и Горького. Но уже в следующие годы открыто писать об этом было запрещено. Вернувшийся в СССР «пролетарский» Горький, как жена Цезаря, должен был быть «вне подозрений».
Кто первым объявил о «ницшеанстве» Горького?
Разбирая рассказ «На плотах», Минский писал: «Правым оказывается сильнейший, потому что он большего требует от жизни, а виноват слабый, потому что он постоять за себя не умеет. Нужно сознаться, что в нашей литературе, насквозь пропитанной учением о любви и добре, такая яркая проповедь права сильного является довольно новой и рискованной».
Если бы Минский представлял себе, откуда взялась эта мораль («постоять за себя», жаждать от жизни большего, чем она предлагает), то есть если бы он знал о духовно-биографических истоках мировоззрения Горького, он, разумеется, был бы осторожнее в формулировке. Но, с другой стороны, рассказ «На плотах» провоцировал на такое суждение.
Идейным центром этого психологического этюда является вопрос о грехе. Используя любимый прием «сопряженных» персонажей (Сокол и Уж, Челкаш и Гаврила, Варенька Олесова и Полканов), Горький показывает два типа греха: активный и пассивный. Активный грех олицетворяет красавец снохач Силан Петров, отбивший молодую жену у собственного сына. Любопытно, что начиная с этого рассказа тема снохачества занимает в творчестве Горького особое место. Так или иначе она присутствует в рассказах «Едут…», «Птичий грех» и нескольких других вещах, возникая то случайно, то являясь главной темой. И вот что любопытно. При всем своем довольно сложном (скорее отрицательном) отношении к русскому крестьянству Горький нигде открыто не осуждает этот весьма распространенный народный грех.
О снохачестве в среде крестьянства писал знаток русской крестьянской жизни Глеб Успенский, очерки которого «Власть земли» и «Крестьянин и крестьянский труд» молодой Горький, конечно, читал. Да и с самим Глебом Ивановичем он вступил в переписку. Но восприятие снохачества Успенским и Горьким — разные вещи. Успенский относится к этому с пониманием. Крестьянские женщины рано старели от тяжелого труда и частых родов. Сыновья, особенно поздние, нередко получались слабыми и не способными к активной сексуальной жизни. Другие сыновья были в отхожих промыслах, на военной службе. В этой ситуации, как ни парадоксально, самым «молодым» мужчиной оказывался сильный и еще не растративший половой энергии отец семейства. Его грех со снохой как раз и рассматривался Успенским как результат избытка отцовских сил при недостатке или отсутствии соответствующего внимания к снохе со стороны сына. Успенский справедливо противопоставлял деревенских снохачей жалким городским «мышиным жеребчикам», падким на юных девушек и даже детей сладострастникам. В первом случае происходил естественный грех от избытка сил. Во втором — подлый разврат, требующий все новых и новых «острых ощущений».
Горький же, вольно или невольно, поэтизировал снохачество. Он не жалеет ярких красок для эстетического оправдания красавца-отца Силана, рисует великолепный экземпляр «человеко-зверя», который прав уже потому, что он красив. Автор показывает его «могучую шею», «прочную, как наковальня, грудь», «большие, горячие, карие глаза», «живое бородатое лицо», «жилистые руки, крепко державшие весло».
Природа на стороне Силана. Природный, то есть естественный, отбор осуществляет женщина, «кругленькая, полная, с черными бойкими глазами и румянцем во всю щеку». Ее выбор в пользу Силана знаменует его внеморальную победу над хилым, некрасивым сыном.