Горький
Шрифт:
Интересно, что Горький сразу обозначает, что его влекло к Иоанну Кронштадтскому «не простое любопытство». Как будто он слышал разговор в поезде Нилуса с монахом. На самом деле Горький прекрасно знал, что аудиенции Кронштадтского, как и Толстого, пыталось добиться множество, говоря словами Софьи Андреевны Толстой, «темных людей» и «бездельников». И делали они это либо по расчету, либо из любопытства.
Ничего удивительного, что отец Иоанн принял его именно за такого человека и сперва не желал с ним говорить, а пытался спровадить.
В это время Пешков странствовал по Руси. Вот его примерный маршрут. Уходит из Нижнего Новгорода. Обходит Поволжье, Дон, Украину, Крым,
Вот уж поистине «крутил» его по земле «вихрь сомнений»! И то, что этот вихрь занес его в Рыжовский монастырь примерно в тридцати верстах от Харькова именно в то время, когда туда приехал Кронштадтский, было случайностью только отчасти. Загадочный интерес Пешкова к «людям» (обратим внимание, как он подчеркивает: «их жизни», «их страдания», — словно сам к ним не принадлежит) должен был толкнуть его к такому знатоку людских душ, как отец Иоанн.
Вот в чем принципиальное отличие Пешкова от Нилуса. Нилус жаждет личной веры и нравственной опоры в мире. Он не выделяет себя из «людей», а напротив, сознает свою «малость», тщетность своих духовных усилий. Нилус готов схватиться за соломинку и слушается первого же встречного монаха в поезде. Совсем не то Пешков. Он выделил себя из «людей» и хочет найти «человека». Он постоянно внутренне вопрошает мироздание: зачем оно так плохо устроено? Он бунтует против человеческой жестокости и несправедливости, но в душе бунтует против Бога, который создал этот мир и этих людей такими. Иными словами, Нилус мечтает стать «послушником», а Пешков метит в «спасители». Там отчаяние и смирение, здесь — отчаяние и гордость. Два принципиально разных человеческих характера!
Нилус во всем полагается на волю Божью. Он действует словно в бреду. Да он и есть в бреду, так как серьезно болен. Физическая болезнь, наложенная на духовную немощь, делает Нилуса слабым, беспомощным и только благодаря какой-то сверхъестественной силе и помощи он добирается до Кронштадта, до гостиницы и пр.
Пешков — совсем другое дело. Услыхав в трактире о том, что Кронштадтский находится недалеко, в монастыре, он твердыми шагами направляется туда, поставив себе целью во что бы то ни стало лично поговорить с отцом Иоанном. Сложно сказать, что больше помогает ему — Провидение или личная настойчивость. Если бы монах по доброте душевной не пустил его в монастырь ночевать, а садовник не пропустил в сад, где ночью отдыхал Кронштадтский, он бы, наверное, перелез через забор.
Нилус ищет личного спасения, а Пешков ищет ответов на главные вопросы бытия. В данном случае его волнует проблема происхождения зла — «древний вопрос этот был для меня в то время нов и мучителен». Этот вопрос он и задает
По прошествии времени (тридцать лет прошло) Горький сам сознает неловкость своего появления перед усталым, измученным бесконечными людскими просьбами и мольбами старым человеком. «Странная, должно быть, картина была, — иронизирует он, — если посмотреть со стороны: на полукружии, среди серебристо освещенных деревьев судорожно трясется тощий, небольшой попик в темной рясе, отливающей в изгибах золотом, а перед ним длинная фигура бродяги в солдатской шинели, с грязной котомкой за спиной, с широким „брилем“ в руке — хохлацкой шляпой из пшеничной соломы».
Очерк Горького о Кронштадтском — это «человеческий, слишком человеческий» взгляд на просто человека. В саду, ночью, вкушая финики на скамье, батюшка Иоанн расслабился. Невероятный груз ответственности как бы лежит рядом с ним, временно не на его старческих плечах. Ведь только представить себе, на какой массовый духовный запрос ему приходилось отвечать каждый день, когда к нему обращались тысячи больных физически и нравственно людей! И вот Пешков застает Иоанна врасплох.
Батюшка в смятении. Во-первых, он просто испуган. Во-вторых, он не может понять: кто перед ним. Длинноволосый верзила в солдатской шинели и с хохлацкой шляпой в руках задает ему вопрос о происхождении зла, а потом еще и поправляет его, когда тот запутался в двух Юстинах — еретике и мученике.
Беглый солдат? Бывший семинарист? Сектант, раскольник? Наконец, справившись с испугом, отец Кронштадтский ведет себя совершенно естественно — как твердый в вере духовник.
«— Сядь, овца заблудшая, — тихо сказал он, сняв шляпу, пригладив волосы и шаркая о землю подошвами обуви. <…>
В глубине сада, там, откуда я пришел, двигалась черная фигура, — Иоанн долго смотрел туда из-под ладони, потом, положив легкую руку свою на плечо мне, заговорил сердито:
— Вопросы эти решает церковь, и она решила их, — не твое дело касаться мудрых вопросов, не твое! Ты не понимаешь, что мудрость их внешняя, показная, — сей мудростью диавол, отец зла, скрывает сам себя, в ней прячет он свое диавольское дело разрушения. Церковь говорит тебе: зло — от дьявола, и ты или веришь этому — благо тебе, или не веришь — тогда погиб. Кто ты есть? Кто бы ты ни был, ты есть раб Господа, но никак не совопросник ему. Раб!»
Отец Иоанн говорит совершенно правильные слова. Он по-своему раскусил Пешкова. Он понял, что в духовный тупик его завела ложная мудрость, и пытается вернуть «овцу заблудшую» в церковное лоно.
Другое дело, что это невозможно. Духовный путь Горького предначертан и, с православной точки зрения, это путь бесконечных дьявольских искушений, ложной премудрости и множества нравственно сомнительных деяний. Хотя Пешков еще не стал большевиком. Он еще не впал в ересь «богостроительства». Он еще не освятил своим «благословением» тот самый Рыжовский монастырь, где в советские времена была создана колония для малолетних преступников.
Пешков не может признать простоты церковной мудрости Иоанна Кронштадтского. Он фигура непростая, изломанная. Он обречен на сложный, извилистый, с множеством тупиков путь в духовном лабиринте. И это не просто гордыня. Эта личность, как и личность Кронштадтского, была порождена эпохой.
Горький вспоминает, что в глазах отца Иоанна стоял страх, и этот же страх, как ему казалось, был в глазах Кронштадтского на следующий день, когда он проповедовал в храме.
«— Скажи нам… Скажи!.. — гудели голоса. Он хрипло, отрывисто говорил: