Горький
Шрифт:
Интересно, что мотив «одноглазия» Горького в несколько ином виде затем появится в дневниковой записи Блока от 22 декабря 1920 года: «Гумилев и Горький. Их сходства: волевое; ненависть к Фету и Полонскому — по-разному, разумеется. Как они друг друга ни не любят, у них есть общее. Оба не ведают о трагедии — о двух правдах. Оба (северо) — восточные».
Эти строки возникли год спустя после того, как Блок по просьбе Горького написал свои воспоминания об Андрееве. В этих воспоминаниях он выделил важную характерную черту не только андреевского творчества, но и личности Андреева — постоянное чувство хаоса
Кто «некоторые»? По-видимому, часть писателей из круга символистов, которая ценила Андреева. И уж точно не «волевой» Горький. Ему «рыдающее отчаянье» Андреева как раз не нравилось, так как он всерьез переживал за разум и психику своего друга.
«Я думаю, что хорошо чувствовал Л. Андреева: точнее говоря — видел, как он ходит по той тропинке, которая повисла над обрывом в трясину безумия, над пропастью, куда заглядывая, зрение разума угасает.
Велика была сила его фантазии, но — несмотря на непрерывно и туго натянутое внимание к оскорбительной тайне смерти, он ничего не мог представить себе по ту сторону ее, ничего величественного или утешительного, — он был все-таки слишком реалист для того, чтобы выдумать утешение себе, хотя и желал его.
Это его хождение по тропе над пустотой и разъединяло нас всего более. Я пережил настроение Леонида давно уже, и, по естественной гордости человечьей, мне стало органически противно и оскорбительно мыслить о смерти».
Это волевой, «мужской» взгляд.
В свою очередь Андреев хорошо чувствовал женскую логику.
«Однажды я рассказал ему о женщине, которая до такой степени гордилась своей „честной“ жизнью, так была озабочена убедить всех и каждого в своей неприступности, что все окружающие ее, издыхая от тоски, или стремглав бежали прочь от сего образца добродетели, или же ненавидели ее до судорог.
Андреев слушал, смеялся и вдруг сказал:
— Я — женщина честная, мне не к чему ногти чистить — так?
Этими словами он почти совершенно точно определил характер и даже привычки человека, о котором я говорил, — женщина была небрежна к себе. Я сказал ему это, он очень обрадовался и детски искренно стал хвастаться:
— Я, брат, иногда сам удивляюсь, до чего ловко и метко умею двумя, тремя словами поймать самое существо факта или характера».
Без дна
Андреев — Горькому: «По натуре своей я не революционер; не люблю шума, драки, толпы и теряюсь в них; не люблю тайн и болтлив, вообще в действие не гожусь ни к чему. С другой стороны, люблю в тишине думать, и в области мысли моей задачи мои, как они мне представляются, революционные. Мне еще очень много хочется сказать — о жизни и о Боге, которого ищу».
Горький — Андрееву: «Бога — нет, Леонидушка. Есть — мечта о нем, есть вечное, не удовлетворимое стремление так или иначе объяснить себе себя и жизнь. Бог — удобное объяснение
Это 1902 год, начало их отношений. А вот период Русско-японской войны и первой русской революции.
Андреев — Горькому: «Я в первый раз сознательно переживаю войну, и в сущности ужасно интересно. <…> Что значит я русский? Огромный вопрос, и вовсе не так легко решается».
Горький — Андрееву: «Хорошая, брат, страна Япония! Вторую книгу читаю о ней, — прекрасная страна!»
Андреев подыгрывает Горькому: «Читаю сейчас историю Французской революции. Вот люди, вот красота! И сколько творческой, молодой глупости!»
Сравните это абстрактное увлечение революцией с жесткой и даже страшной позицией Горького в связи с избиением полицией студентов в декабре 1904 года. Отказавшись в письме к Андрееву подписать протест против этого избиения, Горький заявил: «…все идет как следует и вполне прилично. Жизнь устроена на жестокости, ужасе, насилиях, — она требует для переустройства холодной, разумной жестокости и все! Убивают? Надо убивать. Иначе — что же поделаешь? Идти к графу Толстому и ждать вместе с ним, когда одряхлеют звери, а рабы — их законный корм — будут съедены?»
На очередное признание в любви к себе Андреева — «Ты… человек великолепный, и я горячо и „единственно“ люблю тебя, — по-видимому, это ты снился мне, давно, во времена юности. В тебе есть радиоактивные свойства, и если я анархист, то это очень хорошо, и этим я мало-мальски позаимствовался у тебя. Банзай!» — Горький ответил проповедью: «Анархизм — нечто очень уж примитивное. Отрицание ради утверждения абсолютной автономии моего „я“ — это великолепно, но ради отрицания — не остроумно. В конце концов — анархизм мертвая точка, а человеческое „я“ суть начало активное».
Обсуждая с Горьким свой рассказ «Красный смех», Андреев одержим сомнениями: «…большой замысел, кургузая одежонка. Настроение исключительное, для массы непонятное. В этом смысле рассказ аристократичен. Разум, который не хочет, не может помириться с войною и гибнет, как часовой на своем посту, — разум будущего, а не настоящего; я ведь так вначале и хотел писать фантазию на тему о будущей войне и будущем человеке. А сейчас утилитарно-христианские рассуждения Толстого о вреде войны для хозяйства, для семьи, для здоровья и доброй нравственности — гораздо понятнее и сильнее и общее. Война — невзгода, это настоящее; война — безумие, это завтрашнее».
Горький отвечает в своем обычном ключе: «…я считаю рассказ чрезвычайно важным, своевременным, сильным — всё это так, — но для большего впечатления необходимо оздоровить его». Тем самым он, в сущности, перечеркнул мысли Андреева о собственной вещи. Андреев считал достоинством рассказа его несвоевременность, обращенность в будущее, а Горький называет его своевременным. Андреев попытался изобразить безумие войны, а Горький предлагает рассказ «оздоровить».
Сравните этот сухой и сдержанный отзыв с откликом Андреева на пьесу «На дне»: «Меня несколько смутил быстрый и широкий успех „На дне“, когда в славословиях слились Шебуевы и Пеки и Гольцевы, но, приглядевшись, я увидел, что половина их не понимает того, что хвалит, а другая половина находится только у подошвы горы. Ни одна статья, ни один разговор не мог охватить драмы во всей ее ширине и глубине; всякий раз остается что-то неуловленное, какой-то остаток, в котором и заключается самая суть. Это, брат, великая штука „На дне“, — попомни мое слово».