Горький
Шрифт:
«В наши дни ужасно много людей, только нет человека» — вот формула молодого Горького, прозвучавшая в одном из его писем.
Отсюда гуманизм Горького, в отличие от гуманизма народников и марксистов, носил уже не позитивно-научный характер, но выражал откровенно бунтарские и специфически религиозные черты. Гуманизм Горького — это бунт против всего, что искажает «идею Человека», заковывая ее в тесные бытовые, национальные, социальные и природные границы. Несомненно, философия Горького была эхом эпохи Возрождения с ее попыткой возвысить Человека как творение и поставить его рядом с Творцом. Но у Горького эта идея, преображенная трагической
В то же время Горький оказался мудрее и глубже народников и марксистов, поскольку отдавал себе отчет в том, что не только внешние социальные препятствия мешают человеку воплотить в жизнь собственную «идею». Зло не вне, а внутри человека. «Каждый человек сам себе хозяин, и никто в том не повинен, ежели я подлец!» — говорит горьковский герой Коновалов.
5 марта 1926 года в письме к С. Т. Григорьеву Горький высказал поразительную мысль: «Мне кажется, что даже и не через сто лет, а гораздо скорей жизнь станет несравненно трагичнее, коя терзает нас теперь. Она будет трагичной потому, что — люди как всегда уставшие от оскорбительных толчков извне, обязаны и принуждены будут взглянуть в свой внутренний мир, задуматься — еще раз — о цели и смысле бытия».
Отсюда особого рода оптимизм Горького, который критик Львов-Рогачевский предлагал понимать как «последний восторг». Этот оптимизм тоже сочетал в себе две крайности: чувство глубочайшего кризиса, в котором оказался человек накануне XX столетия, и веру в то, что этот кризис можно преодолеть силами самого человека.
Нынешнее «осуждение» Горького связано с общим кризисом гуманистического сознания. Человек испытывает ностальгию по старому, тысячелетиями проверенному миропорядку; заплутавшись на путях цивилизации, он судорожно ищет «лада» внутри и вовне себя; постепенно и мучительно осознавая, что этот «лад» невозможен без религиозного и национального оснований.
Но осуждая горькое наследство, доставшееся нам от XX века, мы легко впадаем в другую крайность: отрицаем гуманизм с той же наивной сердитостью, с какой когда-то боролись с «ложью» христианства.
Да, сегодня мы болезненно переживаем последствия чудовищного эксперимента, произведенного над страной, явившегося реальным отражением социальных и научно-технических утопий, которые неразборчиво создало раскрепощенное сознание человека. Но так же в конце XIX века наши культурные предки задыхались в душной (как им казалось) атмосфере ортодоксального христианства, в условиях исторически обусловленной анемии Русской православной церкви. Насколько мы, сегодняшние, устали быть «сверхчеловеками» (тянемся в церкви, на лоно матушки-природы), настолько предки наши однажды устали быть просто «рабами Божьими» и возмечтали о новом качестве.
«Экзистенциальная диалектика Божественного и человеческого, — писал Николай Бердяев, — так сложна была, что человеческое было часто унижено в истории христианства. В исторической судьбе Богочеловечностности то Божественное поглощало человеческое, то человеческое поглощало Божественное».
Не учитывая этой сложной диалектики, нельзя
Гуманизм Горького имел глубокие и древние корни. В его лице «человеческое» как бы вопрошало «Божественное», как бы сердилось на него. «На что дан свет человеку, которого путь закрыт, и которого Бог окружил мраком?» (Иов, 3, 23). В атмосфере российского «безвременья» и скуки (таково было состояние умов накануне XX века) раздался бодрый голос Максима Горького. Это был голос нового страстного проповедника, а новым праведникам верят не потому, что они правы, а потому, что надоели старые.
«Человек! Точно солнце рождается в моей груди, и в ярком свете его медленно шествует — вперед! — и — выше! трагически прекрасный Человек».
Эти почти библейские интонации ранней поэмы Горького «Человек» выдают в авторе своего рода «русского Лютера», поднявшего голос в защиту человека и пришедшего обновить Церковь. Согласно Горькому, Человек не «сосуд греха», а Вселенная, которая не нуждается в дополнительном оправдании извне. Это Абсолютный Дух, «вещь в себе», которой следует поклоняться, ибо в нее уходят все начала и концы. Человек — это всё! «Он создал даже Бога», — писал Горький И. Е. Репину 23 ноября 1899 года. Обратим внимание на слово «даже». Обратим также внимание, что здесь Горький вольно или невольно повторяет основную идею работы Людвига Фейербаха «Сущность христианства», в которой говорилось, что в христианстве человек воплотил свой собственный нравственный идеал.
Но на этом пути Горький естественно и неизбежно сталкивался с проблемой «поиска смысла». Утрата прежней веры в то, что человек есть образ и подобие Божье, мгновенно обнажала смысловую пустоту, требующую своего заполнения. Раз Бога нет, и нет ничего, кроме Человека, тогда в чем смысл этого Человека? И вообще — «а был ли мальчик»?
Так логика «крайнего» гуманизма вела к логике абсурда. Оставалось признать «вредной» всякую философию и спасаться в кипучей социальной деятельности, оставив проблему «поиска смысла» будущим поколениям и уповая на то, что люди займутся ею «не через сто лет, а гораздо скорей».
Лишь в 1928 году в Париже был опубликован «Метафизический дневник» Габриеля Марселя, положившего начало философии экзистенциализма во Франции. Альбер Камю и Жан Поль Сартр детально разработали идею «абсурда», или человека «в отсутствии Бога». Мужественный человек, отказавшийся от Бога, но не отказавшийся от поиска истины «в себе», неизбежно оказывается в состоянии «абсурда», которое переживается тем мучительнее, чем более страстно он ищет своего «человеческого» смысла. «Абсурд есть метафизическое положение человека в мире», — гласит «Миф о Сизифе» Камю.
Поразительна интеллектуальная чуткость Горького, предвосхитившего новые веяния западной философии! В 1920-е годы, следуя тропами Заратустры, то есть ницшеанским путем, Камю и Сартр только начинали свой путь. Путь Горького в это время близился к завершению. Между голубоглазым впечатлительным юношей Алешей Пешковым и писателем с мировой репутацией, фактически выдворенным из собственной страны во второй раз (первый — эмиграция 1906–1913 годов), пролегала огромная дистанция.
Какими же тропами следовал он?