Город чудес
Шрифт:
– Я человек крайностей, – заявил он дону Умберту после того, как был ему представлен. – На смену похотливости ко мне приходят мысли о самоубийстве. К счастью, на этот раз все обошлось, а вот в прошлый… Вы и представить себе не можете, сколько было крови.
Дон Умберт Фига-и-Морера деликатно почесал затылок, не зная, какая роль отводилась этому чучелу в деле подобного масштаба.
4
Пришло лето, бушующие вешние воды вернулись в прежнее русло, унося с собой воспоминания о перестрелках и кровавых битвах за передел города, который еще несколько месяцев назад казался вставшим на дыбы. Сеньор Браулио занял место Каналса-и-Формиги, и те, кто совсем недавно при виде него презрительно кривил нос, потихоньку стали к нему привыкать и отдавать должное его работоспособности. Он действовал с чрезвычайной осторожностью, придерживался консервативных взглядов на управление бандой, старался не выходить за рамки своих полномочий и дотошно вел денежный учет. Онофре Боувила крепко-накрепко запретил ему прежние похождения.
– Хватит шляться в Карбонеру и изображать из себя педерастяпу, – выговаривал он сеньору Браулио. – Теперь мы уважаемые люди. Если вам охота расслабиться или устроить пьянку с мордобоем, – на здоровье. Платите – и вам все это принесут на блюдечке. Для этого мы и заколачиваем деньги. Но за дверями дома, будьте любезны, ведите себя как серьезный человек.
Сеньор Браулио занимал весь первый этаж одного из зданий на бульварном кольце Сан-Пабло. Тут же, в цокольном этаже, располагалась его контора. Иногда по ночам соседям не давали спать доносившиеся из его апартаментов
– Мы пока не можем себе этого позволить, – поучал он своего бывшего хозяина, – пойдут пересуды, может всплыть наше прошлое. Поверьте, придет время, мы прочно станем на ноги, вот тогда и займемся Дельфиной.
Бедный сеньор Браулио обожал свою дочь, но по слабости характера безропотно подчинился требованиям Онофре. Тайно ото всех он посылал ей в камеру корзины с едой и сладостями, а также тонкое постельное белье и изысканные предметы женского туалета. В ответ Дельфина не посылала ему ни слова благодарности, лишь возвращала белье, в клочья разорванное зубами. С сеньором Браулио теперь работал Одон Мостаса, занявший место покойного Жоана Сикарта. Не отмеченный особым призванием командовать или какими-нибудь другими талантами, которыми в изобилии обладал его предшественник, Одон Мостаса тем не менее пользовался неизменной любовью членов банды. Завидев этого внешне чрезвычайно привлекательного человека, сеньор Браулио пускал слюни и страстно желал добиться его расположения. На место Одона Мостасы Онофре назначил себя. Кроме того, он выполнял некоторые другие обязанности, лежавшие прежде на Арнау Пунселье. Все эти перемены осуществлялись с благословения дона Умберта Фиги-и-Мореры. Он был счастлив, живя в лучшем из миров: помимо его воли случилось так, что он умудрился достичь зенита славы и власти в негласной иерархии, вершившей судьбами жителей Барселоны. Он никогда не мечтал о том, чтобы подняться так высоко. Это был человек, состоявший из клубка противоречий; в нем счастливо уживались мудро отмеренные острота ума и глупость, расчетливое позерство и наивное простодушие. Он без оглядки пускался в рискованные предприятия, являя такую же степень некомпетентности и недальновидности, как и дерзкой отваги. В итоге, если случались неудачи, ему все сходило с рук, но если все заканчивалось хорошо, то заслуги он приписывал исключительно себе. В нем была бездна доверчивости, а тщеславия – и того больше, и он жил, чтобы быть на виду. Как бы ни были неотложны дела, которыми он занимался в данный момент, у него всегда находилось время для конных прогулок на бульваре Грасиа. Он появлялся там ровно в полдень и гарцевал на своей знаменитой серой кобыле, принимая эффектные позы. Эта хересская кобыла, стоившая целое состояние, была к тому же обучена элементам вольтижировки и умела на полном скаку лавировать между легкими открытыми колясками на том отрезке бульвара, что протянулся от улицы Каспе до улицы Валенсия. Подобная страсть к позерству часто кончалась конфузом – у кобылы были слабые ноги. Почти каждый раз на прогулке наступал момент, когда она вдруг падала на колени и седок катился по земле. Оба быстро вскакивали, кобыла ржала, словно извиняясь, а всадник брезгливо стряхивал лошадиный навоз, налипший на полы сюртука. С тротуара ему на помощь тут же бросался какой-нибудь зевака и, чудом избежав колес экипажей и лошадиных копыт, поднимал с дороги цилиндр и хлыст, чтобы почтительно вручить их дону Умберту, когда тот уже снова был в седле. Неустрашимый дон Умберт вознаграждал благочестивый поступок монеткой, которая, блеснув на солнце жаркой медью, перекочевывала в жадные руки зеваки. Таким образом, плачевный инцидент на глазах у публики преображался в церемонию присяги вассала своему государю. По крайней мере, так себе это представляли богатые буржуа. Лишенные чувства юмора, они награждали дона Умберта одобрительными улыбками. «О! – крутили они головами, – вот что значит быть знатным сеньором». А он, будучи совершеннейшим глупцом, воспринимал эти знаки одобрения как признание высшим светом своей особы. На деле все было совсем наборот: в силу того что высшая буржуазия была лишена сложных и подчас очень жестких геральдических традиций, свойственных аристократии, в практической жизни она была вынуждена подходить к выбору знакомств и круга общения с излишней разборчивостью. Буржуа восторгались деньгами дона Умберта Фиги-и-Мореры, особенно его умением сорить ими направо и налево, однако когда дело доходило до личных контактов, они смотрели на него свысока, считая выскочкой и пролазой. Когда наступал час истины, никто не воспринимал его всерьез. А он даже не замечал этого: его тщеславие, как всякое подлинное тщеславие, не имело конечной цели и замыкалось на себе; оно не претендовало на то, чтобы укрепить репутацию дона Умберта в обществе, а уж тем более – в его женской половине, хотя именно там он, сам того не подозревая, пользовался большим успехом: все замужние сеньоры и многие сеньориты, достигшие соответствующего возраста, втайне о нем вздыхали. Но это тоже проходило мимо него. В частной жизни дела обстояли не лучше. Его жена, возомнившая себя кладезем красоты, ума и утонченности, полагала, что нет в мире человека, который был бы достоин ее совершенств, а свой брак с доном Умбертом считала личным для себя оскорблением, поэтому жестоко им помыкала, а вслед за ней и все домашние, включая прислугу. Он не роптал и покорно сносил издевательства; никто никогда не видел его рассерженным, и казалось, он счастливо живет в своем тесном замкнутом мирке. Привыкнув, что на него не обращают внимания, он частенько одиноко бродил по дому и бормотал что-то нечленораздельное себе под нос, не рассчитывая на ответ, а просто из удовольствия слышать собственный голос. Иногда с ним происходило прямо противоположное: ему мерещилось, что он произносит фразы вслух, в то время как они существовали лишь в его мозгу. Это абсолютное отсутствие общения никоим образом не удручало его. Работа поглощала всю его энергию, все его существование. Маленькие успехи на общественной ниве вполне удовлетворяли его самолюбие, а дочь, к которой он относился с обожанием идолопоклонника, восполняла его потребность любить.
В то время представления о летнем отдыхе сильно отличались от нынешних. Когда начиналась жара, лишь привилегированная часть общества, в подражание королевской семье, переносила свои резиденции в гористую местность с более сухим климатом. Аристократия старалась не слишком удаляться от Барселоны и проводила лето в Саррье, Педралбесе, Бонанове, ныне являющихся частью городских кварталов. Остальные горожане воевали с пеклом, пуская в ход веера и глиняные кувшины с прохладной водой. Морские купания стали популярными среди так называемых офранцуженных молодых людей и зачастую приобретали скандальный характер. Так как почти никто не умел держаться на воде, число утонувших росло с каждым годом в геометрической прогрессии. Священники в своих проповедях приводили эту огорчительную статистику как доказательство существования гнева Господня. Дон Умберт Фига-и-Морера припозднился с покупкой летней резиденции в одной из ставших уже традиционными курортных зон, поэтому был вынужден обосноваться в местечке под названием Будальера, расположенном к северу от города. Под строительство он купил холмистый участок земли с соснами, каштанами и магнолиями и распорядился, чтобы жилище было скромным и без претензий. Как это часто происходит со многими юристами, при покупке недвижимости он не принял должных мер предосторожности и теперь тратил уйму времени, сил и денег на выяснение спорных обстоятельств, которые возникли несколько веков назад. В действительности он стал жертвой обыкновенного мошенничества: участок оказался слишком тенистым, влажным, кишмя кишел москитами и имел настолько непривлекательный вид, что единственными соседями дона Умберта были отшельники, обитавшие в смрадных пещерах неподалеку. Они питались корнями и корой деревьев, бродили по холмам с неприкрытым срамом, а проведя в одиночестве
– Только такому идиоту, как ты, могло прийти в голову купить участок на этой мусорной свалке, – нежно пеняла ему жена.
Иногда она высказывала свое мнение по несколько раз на день: очень уж ей хотелось оказаться на побережье и принимать морские ванны на модных курортах Оката или Монгат, бок о бок с молодыми снобами из высшего общества. Однажды муж ответил ей, пытаясь настоять на своем хоть раз в жизни.
– Вы же не умеете плавать – ни ты, ни девочку, – и вас может унести течением. А еще я слышал, что на дне моря водятся спруты и миноги, они набрасываются на купальщиков и разрывают их на части прямо на глазах близких и друзей.
– Это оттого, что они купаются нагишом. Выставляя напоказ телеса, они тем самым возбуждают прожорливость морской фауны, которая способна отличить человека от животного лишь по одежде.
Говоря, она саркастически кривила рот, будто наслаждалась несчастьем тех, кто не умел одеваться приличествующим случаю образом. Она была уверена: уж в нее-то, все еще носившую давно канувшие в вечность кринолины и таскавшую за собой двухметровый шлейф, а на себе – неимоверное количество украшений в любой час дня и ночи, не осмелится вонзить зубы ни одно чудовище, будь то на суше или на море. Спор неизменно заканчивался тем, что муж уступал. Летом 1891 года этот особняк посетил Онофре Боувила.
Он поднялся на гору размашистым галопом и, оказавшись в лесу, потерял дорогу. Лошадь была в мыле и тяжело, прерывисто дышала. «А что, если она падет подо мной и я окажусь в этих дебрях один-одинешенек, точно потерпевший кораблекрушение на необитаемом острове, – подумал Онофре, с опаской оглядываясь по сторонам. – Любопытно: я, выросший среди гор, заблудился в трех соснах. Прямо стал совсем городским». Наконец ему удалось различить среди густых зарослей контуры дома, окруженного тенистым садом, и невысокую стену из темного камня. Из трубы вился дымок. Он спешился и, ведя лошадь под уздцы, приблизился к стене, затем заглянул через нее во двор, чтобы спросить у кого-нибудь, куда он попал. Сад казался пустынным, щебетали птицы, гудели шмели, махая радужными крыльями, беззаботно порхали бабочки. Солнце стояло в зените. Сквозь кроны деревьев, в мареве отвесно падавших потоков света он увидел фигурку девочки. На ней были белое кисейное платье с короткими рукавами, отделанное кружевными фестончиками и алой бархатной каймой, и шляпка с узкими полями тоже белого цвета, украшенная крошечными искусственными цветами, из-под которой выбивались локоны медно-красных волос. Поля шляпки и локоны почти полностью скрывали лицо, но глаза успели запечатлеть очертания носа, окрашенных румянцем полуденного зноя скул, чистого лба, нежную линию подбородка и шеи. Онофре Боувила замер как вкопанный. Когда он очнулся, видение исчезло. «Кто бы это мог быть? – подумал он. – Заметила ли она меня?» Девочка не была похожа на крестьянку, но в лесу и одна, без сопровождения… Странно! Пока он терялся в догадках, появился какой-то парень. Онофре махнул ему рукой и, когда парень подошел, справился, кому принадлежит это владение. Убедившись, что это то самое место, которое он искал, Онофре бросил парню вожжи и попросил о нем доложить. Дон Умберт Фига-и-Морера строго-настрого запретил членам банды показываться в своем загородном доме – он не хотел, чтобы его тут беспокоили ни под каким видом. Но особенно он не хотел вмешивать в свои дела семью. И только Онофре осмелился пренебречь этим запретом: он хотел убедиться воочию, до какого предела дон Умберт намерен мириться с его наглостью. Горничная провела его в шестиугольное помещение на первом этаже. Сюда выходило несколько дверей, сверху, через матовое стекло слухового окна, падал приглушенный свет, благодаря чему в комнате царил полумрак, дававший ощущение прохлады. Лучи солнца мягкими бликами играли на перламутровой отделке камина и отражались в высоком зеркале в золоченой раме. На каминной доске стояли бронзовый канделябр и часы в стиле ампир, прикрытые хрустальным колоколом. Из мебели в комнате только и было, что маленький угловой столик из раскрашенного дерева, на котором красовалась алебастровая Венера, взмывающая вверх из распахнутых створок раковины, да мавританский подсвечник. Повсюду были раскинуты атласные диванные подушки. Онофре обомлел. «Какая простота! – подумал он. – Это и есть подлинная элегантность». За спиной послышался глухой шум. Он быстро обернулся всем телом и по привычке потянулся рукой к карману брюк, где у него всегда был пистолет, отнятый у Сикарта несколько месяцев назад. Одна из дверей открылась, и на пороге беззвучно появилась давешняя девочка из сада. Теперь на ней не было шляпки, а в руках она держала книгу в черном переплете, похожую на молитвенник. Присутствие незнакомого мужчины заставило ее неподвижно замереть на пороге. Онофре открыл было рот, пытаясь произнести слова приветствия, но не смог выдавить из себя ни звука, она же, возможно менее скованная смущением, закрыла книгу, потом присела в грациозном реверансе, коснувшись коленом пола, и прошептала что-то такое, чего Онофре Боувила не смог понять.
– Простите, – собрался он с силами. – Вы что-то сказали?
Под его цепким взглядом она опустила глаза, уставившись на арабскую вязь изразцовой плитки.
– Да будет благословенна Пречистая Дева Мария, – произнесла она тоненьким голоском.
– Без греха зачавшая, – ' подхватил Онофре. Она опять присела в реверансе, не глядя ему
в лицо.
– Я не знала, что в комнате кто-то есть, – проговорила она, покрываясь краской смущения, – горничная не доложила о вашем визите…
– Нет, нет, что вы… – торопливо прервал ее Онофре, – напротив, это я должен просить прощения, если я вас напугал…
Не успел он закончить фразу, как она уже удалилась, прикрыв за собой дверь. Оставшись наедине с собой, он принялся расхаживать по комнате широкими шагами. «Скотина, идиот, тварь несчастная, – ругал он себя последними словами, не соображая, только ли он это думал или произносил вслух, рискуя быть кем-нибудь услышанным. – Как я мог позволить ей уйти? Теперь одному Богу известно, когда мне представится случай еще раз ее увидеть». До сих пор, попадая в куда более пикантные ситуации, он ни разу не упускал своего шанса, наперед просчитывая ситуацию. «Или я сделаю это, или умру, – сказал он себе и застонал от досады, уткнувшись коленями в мягкие атласные подушки на полу. – Не может быть, чтобы это случилось со мной, – ведь я был уверен, что навсегда избавился от любовного недуга. Но стоп, что это я такое несу? – продолжал он в позе кающегося грешника. – Она еще совсем ребенок, и если я начну говорить ей о любви, что она может в этом понять? Она или испугается, или, что еще хуже, – посмеется надо мной. И потом, ведь я всего лишь грубый деревенский парень, всю жизнь копавшийся в земле и в одночасье превратившийся в головореза на службе у этой сволочи». Он отчаянно боролся с собой, пытаясь вырвать засевшую в сердце стрелу, посланную самим Провидением, чтобы больно ранить его; пытался защитить себя от любви, захлестнувшей его огромной волной, против которой бессильны заградительные дамбы. Охваченный гневом Онофре выхватил алебастровую Венеру из раковины и изо всех сил швырнул ее в каминное зеркало. Первой, расколовшись на мелкие кусочки, упала статуэтка, затем раздался сильный треск: огромный осколок разбившегося зеркала с неровными зазубринами по краям на несколько мгновений завис над каминной доской, отражая сквозь паутину трещин испуганное лицо девочки, потом с пронзительным звоном стукнулся об пол, а вслед за ним рухнули еще шесть или восемь фрагментов поменьше, которые, разбившись вдребезги, стеклянной пылью разлетелись по всем уголкам комнаты. Пустая рама зияла черным провалом ртутного покрытия. За спиной вновь послышался шум, потом сдавленный крик. Это опять вошла девочка и округленными от ужаса глазами смотрела на разбитое зеркало, ничего уже не отражавшее, будто бы дом вместе с его обитателями перестал существовать. Она инстинктивно поняла, почему он совершил этот акт вандализма, увидела в нем особый смысл, знак судьбы и позволила ему крепко прижать себя к груди, услышав, как бешено бьется сердце этого неистового мужчины.
– Меня еще никто не целовал, – пролепетала девочка, собрав последние остатки сил.
– И не поцелует, пока я жив, – ответил Онофре Боувила, – если не захочет, чтобы я вышиб из него мозги, – после чего поцеловал ее в губы и добавил: – И из тебя тоже.
Она подалась назад и изогнулась всем телом; ее медно-красная шевелюра закрыла всю фигурку до пояса, руки беспомощно упали, касаясь пальцами прохладного пола, колени ослабели, и она повисла на сильных руках Онофре. Из приоткрытых губ вырвался едва слышный шепот: