Город чудес
Шрифт:
– Похоже, пока все идет хорошо, – сообщил великан из Калельи.
Онофре Боувила утвердительно кивнул головой – иначе и быть не могло, отметил он про себя. Интуиция, как и прежде, не подвела его. Когда Дельфину привезли в кинематографическую студию, она оставалась невозмутимой: не проявила признаков ни неудовольствия, ни любопытства – с таким же успехом ее можно было привезти куда угодно, хоть в преисподнюю. Киностудия занимала участок земли неподалеку от нынешнего комплекса зданий, принадлежащих Автономному университету Барселоны, между кварталами Сан-Кугат и Сабадель. Стоимость строительства влетела в копеечку, поскольку все техническое оборудование поставлялось из-за рубежа, хотя в долю вошли и пионеры отечественного кинематографа: каталонцы Фруктуосо Желабер и Сегундо де Комон; кстати, ни тот ни другой не захотели ставить фильм по сценарию Онофре Боувилы – они нашли его совершеннейшей чепухой. После недолгих поисков заключили контракт с безработным фотографом, неким Фаустино Цукерманном, неприметным рахитичным человечком родом откуда-то из Центральной Европы. Как ни странно, выбор оказался удачным: фотограф с первой минуты проникнулся идеей проекта и без труда понял ее суть. Дельфину он тиранил нещадно – не было эпизода в съемке, в котором он не доводил бы ее до слез по самым ничтожным причинам. Являясь законченным алкоголиком, он был подвержен неожиданным приступам неуправляемого гнева. В таких случаях надо было оставлять его одного и не подходить близко, чтобы
– Поздравляю, – сказал Онофре. – В этом фильме есть то, чего я так долго добивался, – взгляд, вобравший в себя все иллюзии и страхи человечества.
Фаустино Цукерманн с пьяной настойчивостью уставился на него немигающими, налитыми кровью глазами, и он увидел в них подтверждение своей правоты. «Они под стать друг другу: то же страстное желание и то же отчаяние. Скоро эти глаза, пока еще сияющие истовым светом, потускнеют, сначала превратятся в тлеющие угольки, а потом – в кучку холодной золы, но это последнее мгновенье будет навеки запечатлено на пленке», – думал Онофре Боувила.
ГЛАВА VI
1
Человек, вышедший ему навстречу, уже перевалил за ту грань, когда любые не имеющие непосредственного отношения к возрасту события могут влиять на внешний вид. Круглая, без единого волоска голова казалась вылепленной из темной глины; загар заострял и без того мелкие черты лица и оттенял первозданную голубизну глаз. На нем были твидовые брюки с веревкой вместо пояса, линялая фланелевая рубашка и альпаргаты. При ходьбе он опирался на суковатую палку; за веревку, подвязанную на бедрах, была заткнута складная пружинная наваха огромного размера и такого устрашающего вида, что по сравнению с ней внешность незнакомца выглядела совершенно безобидной. За ним по пятам шла гадкая маленькая собачонка с большой головой, коротким хвостом и тонкими кривыми ножками. Собачонка не спускала с хозяина преданных глаз, а тот время от времени оглядывался, будто искал у нее одобрения всему, что говорил или делал. Человек повернулся к Онофре спиной и надел шапку.
– Идите за мной, сеньор, – сказал он. – Сюда. Дорога тут плохая – я вас предупреждал.
Онофре Боувила двинулся вслед за человеком и собакой. Шофер, оставив машину на лесной прогалине, направился было к нему, но Онофре остановил его жестом руки.
– Жди меня здесь, – сказал он, – и не волнуйся, если я задержусь.
Шофер уселся на подножку автомобиля, положил рядом форменную кепку и стал скручивать сигаретку, наблюдая за тем, как мужчины и собака углублялись по извилистой тропинке все дальше в лес, пока не скрылись в густых зарослях. Несмотря на возраст, старик очень ловко обходил выступавшие из-под земли корни, острые камни и цепкий кустарник. Меж тем Онофре Боувила с трудом продирался сквозь колючки, то и дело вонзавшиеся в пиджак. Когда он останавливался, старик возвращался к нему, срезал ветки терновника навахой и просил тысячу извинений у сеньора, уже поставившего крест на своем костюме.
Созданная им в 1918 году кинематографическая индустрия достигла расцвета два года спустя, в конце 1920-го; это был год ее блеска и славы, а потом все пошло вкривь и вкось. В 1923 году, в атмосфере всеобщего застоя, Боувила передал Эфрену Кастелсу, с которым состоял в доле с самого начала, причитавшуюся ему часть акций и объявил, что оставляет кинематограф и удаляется от всех прочих дел. Те, кто хорошо его знал, – хотя, за недостатком таковых, правильнее будет сказать: те, кто поддерживал с ним тесные контакты, – не особенно удивились его решению. Они смутно догадывались о происходивших в нем изменениях еще тогда, когда он положил начало своему самому амбициозному проекту и в тот же день вдруг задумал переехать в другой дом, а сейчас, припоминая то время, поняли, что это совпадение было отнюдь не случайным: в неожиданном решении проявилось зревшее где-то в глубине сознания предчувствие скорого краха всех его грандиозных начинаний.
– Здесь раньше были задние ворота для въезда по всяким хозяйственным нуждам, – сказал человек. – Пусть сеньор меня простит, но это единственная возможность попасть в поместье, не перелезая через ограду.
В упорных поисках нового жилья Онофре Боувила осмотрел сотни домов и, казалось, был готов ко всему, но только не к тому, что увидел. Поместье находилось в возвышенной части Бонановы, и имя прежних его владельцев произносили то Роселл, то Роселли. От господского дома, возведенного в конце XVIII века и перестроенного в 1815 году, мало что уцелело. В тот же год на одиннадцати гектарах был разбит садово-парковый ансамбль, изначально задуманный в духе романтического приюта, однако выполненный весьма безвкусно и бестолково. С южной стороны, слева от особняка, вырыли искусственное озеро, которое подпитывалось водами реки Льобрегат, втекавшими через акведук в романском стиле и вытекавшими через отводной канал. Он проходил перед домом, а затем огибал весь парк; по нему катались на плоскодонках и маленьких лодках, укрываясь от зноя в прохладной тени верб, сливовых и лимонных деревьев, росших по обоим берегам. Через канал
110
Ампурия – местечко в провинции Жерона, где ведутся археологические раскопки.
– Мой отец, – сказал старик, – поступил в услужение семьи Роселл егерем, а когда оглох, стал исполнять обязанности лесника, и я уже в утробе матери был обречен появиться на свет слугой, если можно так выразиться.
Кроме перечисленных чудес парк имел множество извилистых тропинок, павильонов, беседок, ротонд, часовенок, оранжерей и таинственных аллей, намеренно проложенных самым причудливым образом, чтобы путник мог без страха затеряться в их лабиринтах, а затем неожиданно для себя наткнуться на конную статую императора Августа или столкнуться с суровыми ликами Сенеки и Квинтилиана, неподвижно застывших на пьедесталах. Затаившись в густых зарослях, можно было подслушать чужие разговоры, застать на месте преступления тайных любовников, даривших друг другу страстные поцелуи под луной. По лугам, устилавшим зеленым ковром склоны горы в виде семи ступенчатых террас, парами шествовали королевские павлины и египетские журавли.
– Меня взяли пажом к сеньорите Кларабелье, – продолжил свой рассказ старик, – и это была первая работа, которую я стал выполнять, когда мне едва исполнилось шесть лет, а сеньорите – лет тринадцать-четырнадцать, если мне не изменяет память. Владея несколькими языками, сеньорита Кларабелья всегда обращалась к слугам по-итальянски, и мы, естественно, не понимали ни слова из ее приказов. В остальном моя служба не представлялась трудной: на мне лежала обязанность выгуливать ее комнатных собачек. Да, сеньор, у нее было семь чистокровных собак разной породы; да вы, должно быть, их видели.
Дом имел три этажа, каждый площадью в тысячу двести квадратных метров; главный фасад смотрел на юго-восток в сторону Барселоны; на двух верхних этажах было по одиннадцать балконов и десять огромных окон; парадный вход находился внизу. Принимая во внимание все балконы, комнатные и слуховые окна, террасы, витражи и двери, в доме насчитывалось две тысячи шесть стекол, что делало уборку долгим и трудоемким процессом. Сейчас стекла были разбиты, дом разграблен, а парк превратился в джунгли. Мосты обвалились, озеро высохло, грот разрушился; экзотических животных растерзали дикие звери, и повсюду хозяйничали крысы. Лодки и экипажи превратились в груды обломков и валялись под навесами с выбитыми дверями, а фамильный герб семьи Роселл, помещенный на фризе над центральным входом, был едва заметен и походил на бесформенный нарост, выщербленный ветрами и покрытый мхом.
– Расскажите мне, что тут произошло, – попросил Онофре Боувила.
Они с опаской перешли через полуразрушенный мост и очутились перед входной дверью. Старик уселся на спину каменного льва, у которого не хватало головы и хвоста, уперся подбородком в скрещенные на клюке кисти рук и глубоко вздохнул; собачонка вытянулась у его ног. Онофре Боувила приготовился выслушать еще одну историю, на этот раз куда длиннее и необычнее, чем все предыдущие.
– Хотя, как известно, семья Роселл не имела, сеньор, обыкновения заключать браки в Каталонии, – снова завел старик, – и не роднилась с соотечественниками, чем навлекла на себя неприязнь общества, словно факт рождения на одной земле и под одним солнцем дает кому-нибудь право распоряжаться судьбой и чувствами других, а также выступать в роли судьи, тем не менее, как я уже говорил, сеньор, жизнь, которую она вела, нельзя назвать ни жалкой, ни уединенной – скорее наоборот. Не было дня, чтобы под вечер, возвращаясь домой после обязательной двухчасовой прогулки с собаками – это входило в мои непосредственные обязанности даже в самые жаркие месяцы года, – я не сталкивался с кем-нибудь из прибывших гостей; тут раньше простирался луг, да, сеньор, большой луг, и на него падала прохладная тень вот этих самых тополей, нынче не в пример более высоких, чем прежде; конечно, с той поры утекло немало воды, сеньор, минуло столько лет, что многие из этих деревьев, бывших свидетелями моих прогулок и детских мечтаний, уже умерли. – Он говорил длинными фразами без пауз, точно ему стоило большого труда воскрешать в памяти те далекие события и делиться ими с чужаком; иногда, погружаясь в свои мысли, старик замолкал и краснел, словно проштрафившийся школьник, – тогда его смуглая от природы кожа становилась темно-бурой с синеватым отливом. Когда тяжелые воспоминания уходили прочь, он встряхивал головой и, оторвав от клюки руку, указывал ею на заросшие сорняком пустоши, будто хотел вызвать из прошлого цветущие зеленые луга с толпами гуляющих людей и снующими туда-сюда каретами. – Так вот, когда появлялись гости, я, сколько ни старался, никак не мог сдержать рвавшихся с поводков собак, возбужденных возможностью лишний раз поиграть и порезвиться на воле. И часто случалось так, что они, несмотря на миниатюрность, преодолевали мое сопротивление, валили на землю и с веселым лаем и прыжками волокли меня, тоже не бог весть какого великана, да к тому же еще и неловкого, по ухоженному газону, меж тем как я всхлипывал, размазывая по щекам слезы, на радость приезжему, который, прежде чем въехать на мост и остановиться перед гостеприимно распахнутой двухстворчатой дверью дома, задерживал экипаж, чтобы полюбоваться зрелищем моего падения.