Город мелодичных колокольчиков
Шрифт:
— Непременно будет так, — пообещал Матарс.
— Красивый у тебя сын, ага Халил.
— Аллах еще не додумался, как сына иметь без жены. Ибрагим — сын соседки, что живет в третьем доме справа от дома моей матери. Но если у меня родятся хоть десять сыновей, все равно Ибрагим — мой старший сын.
— А я решил… — замялся Элизбар. — Так с тобою…
— Невежлив, хочешь сказать, эфенди? Привык, «ягненок» с шести лет у меня. Раньше не догадался учить вежливости, а в семнадцать лет поздно. Предопределение аллаха… Это еще можно терпеть, и даже все остальное не опасно, если б не халва.
— Халва?! — удивились «барсы».
— Эту сласть сильнее, чем своих братьев, любит он. Едва солнце благосклонно сбросит на землю еще короткие лучи, уже Ибрагим бежит за халвой. Три акче каждый день, расточитель, на халву тратит. Я раньше поучал: "Ибрагим, пробуди свою совесть! У тебя два брата и сестра, купи им лучше лаваш. А он смеется: «Все равно всех не накормишь. Пусть хоть один сын будет у матери сытый и красивый. Бедность не большое украшение, а от сытых даже шайтан убегает, не любит запаха еды». Я промолчу, ибо сам научил его недостойным мыслям. Но, видя, как он старательно поедает халву, не вытерплю: «Ибрагим, разве Мухаммед не наставлял, что милосердие приближает человека к Эдему?» А этот ягненок, не подумав и четверть базарного часа, отвечает: «Видит небо, ага Халил, я не тороплюсь в Эдем. Пусть Мухаммед более достойных призывает».
Сперва я сердился, а теперь, когда ему семнадцать, поздно поучать, тем более… он прав.
— Но, ага Халил, что ты усмотрел
— Да не будет сказано, что Халил придирчив. С шести лет я учил его читать не только коран, но и те книги, которые лежат вот тут, на верхней полке, учил переписывать не только коран, но и сказания, тихо напевать звучные песни, учил соединять и разъединять числа. Потом сам читал ему «Тысячу и одну ночь», учил любоваться антиками, красивыми садами, освещенными солнцем или луной, учил радоваться приливу и отливу Босфора, находить радости в познании истины, а он всем откровениям предпочитает мизерную халву! Это ли не насмешка?
— А мне, ага Халил, сразу понравился его благородный разговор, и вид его приятен, — сказал Ростом.
— И передо мной он таким предстал, — заметил Дато.
— Не удостаиваете ли меня утешением? Или правда, — Халил с надеждой оглядел «барсов», — заметили в нем отражение солнца?
— Еще как заметили! — с жаром проговорил Матарс. — Недаром за сына приняли.
— Видит пророк, почти сын. Давно было, прибегает сюда жена чувячника, что раньше за углом моего дома в лачуге жила, и плачет: «Ага Халил, возьми моего сына в лавку прислужником. Трое у меня. (Потом еще двоих успела родить, пока не случилось то, что должно было случиться). И ни одному кушать нечего». «Как так нечего? — удивился я. — Разве твой муж не зарабатывает?» А она еще громче плачет: «Кушать должны пятеро, а проклятый аллахом хозяин за одного платит и все грозит выгнать». — «А сколько лет твоему сыну?» Женщина заколебалась, затем твердо сказала: «Больше семи». Тут я неосторожно подумал: права женщина, прислужник мне нужен; хватит беспокоить старую Айшу, — дома работы много, и еще сюда спешит: воду принести, цветы напоить, ковер вычистить, порог полить. «Хорошо, говорю, приведи сына, о плате потом сговоримся». — "Какая плата, ага? Корми хоть раз в день и… может, старые шаровары дашь? — просияв, сказала и убежала, а через час привела. Долго с изумлением смотрел я на… Нет, это был не мальчик, а его тень. Лишь грязные лохмотья, спутанные волосы, голова в паршах, желтое лицо убеждали, что он обыкновенный, похожий на всех детей, снующих по базару и вымаливающих подаяние у ворот мечети. Оглянулся, а от женщины даже следа не осталось. «Тебя как зовут?» — спрашиваю. Поднял на меня мальчик глаза и весело говорит: «Во славу шайтана, Ибрагимом». — «Почему в таком разговоре шайтана вспомнил?» — «А кто, как не он со своей женой, нас, словно отбросы, из своего жилища выбрасывает?» — «Аллаха надо вспоминать, Ибрагим». — «Аллаха? Тогда почему он ангелов белыми и сытыми создает, халвой насильно кормит, а нас грязными и голодными?» — «Тебя кто в такое святотатство вовлек, щенок?!» — «Никто, ага, — осклабился, — сам догадался. Не трудно: на базаре толкаюсь целый день голодный, слова сами в башку прыгают». Тут я смутился. «Идем, говорю, я тебе полью на руки, потом покушаешь». — «Не беспокойся, ага, я привык: раньше надо заработать, потом…» Я совсем рассердился. «Если не будешь слушать меня, говорю, я палку для твоей спины вырежу из кипариса или платана». Эти слова он сразу понял, вышел за порог, покорно подставил ладони, я старательно поливал; воды на целый дождь хватит, а руки все черные, — не иначе как в бане надо тереть, чтобы соскоблить наросшую грязь. Дал ему лаваш, баранину, поставил чашу с прохладительным лимонным напитком, а сам отвернулся: сейчас, думаю, рычать от жадности начнет. Но в лавке так тихо, как и было. Повернулся, смотрю — мой Ибрагим в уголок забрался и медленно, как сытый купец, откусывает то лаваш, то баранину и спокойно приникает к чаше. Машаллах! Я тогда, на свою голову, кусок халвы ему подсунул. С жадностью проглотил: джам, джам, пальцы облизал и крошки с пола поднял. С тех пор — эйвах! — при слове «халва» дрожит. Позвал я хамала, велел домой бежать за служанкой Айшей. Принеслась старая, дух не может перевести: «Что? Что случилось?!» — «Ничего, говорю, не случилось, вот прислужника себе взял». Посмотрела Айша на «прислужника» и сперва расхохоталась, затем браниться начала: «Эстек-пестек! Разве четырехлетний обязан кувшин поднимать?» Я молчал. Когда служанка живет в доме ровно столько, сколько тебе самому лет, она имеет право и ругаться. Но вот она устала, и я сказал: «Айша, не притворяйся злой, отведи Ибрагима в баню, найми терщика на четыре часа…» — «На четыре часа? Он и за два с твоего прислужника грязь вместе с кожей снимет!» — «…И пусть даже пылинки на нем не останется, — продолжаю я, будто не расслышав. — Пока будет мыться, купи одежду и на запас… только дешевую не бери, непрочная. Цирюльнику прикажи красиво обрить». Посмотрел на меня Ибрагим (О аллах! Как посмотрел! Одиннадцать лет прошло, а все помню) и говорит! «Ага Халил, мне не семь и не четыре, а ровно шесть лет вчера исполнилось».
— Видишь, ага Халил, за твое доброе сердце, аллах послал тебе радость.
— А что потом было? Ибрагим полюбил тебя и забыл родных?
— Удостойте, эфенди чужеземцы, меня вниманием. Не сразу все пришло: семь месяцев откармливала его Айша. Затем пришлось новую одежду покупать, — красивый, высокий стал. Учителя, как уже сказал, не взял, сам учил. Айша жалела его, продолжала сама убирать. И тут в один из дней, как раз под пятницу, приходит в лавку чувячник и смиренно кланяется: «Да наградит тебя аллах! Помог ты нам, сына взял, — чуть с голоду не умер. Младших больше кормили… Сегодня решил, пора сына повидать, и еще… может, поможешь: три мангура очень нужны». Я дал пять мангуров и говорю: «Во славу аллаха, вот Ибрагим». Чувячник смотрит, потом обиженно говорит: «Я своего Ибрагима хочу видеть». — «А это чей?» — «Чей хочешь, ага, наверно, твой». Тут Ибрагим засмеялся: «Ага отец, это я». Чувячник от удивления слова не мог сказать, поклонился, ушел. Через пятницу опять заявился и сразу двадцать слов высыпал: «Я, ага Халил, за сыном пришел». — «Как за сыном? Жена твоя совсем мне его отдала». — «Меня не спросила. Мы бедные, за такого мальчика купец Селим много даст». — «А ты сколько хочешь?» — говорю, а сам чувствую: сердце сжалось. А чувячник взглядом Ибрагима оценивает, боится продешевить; наконец выдавливает из себя, как сок из граната: «Каждую пятницу по пять мангуров». Я обрадовался, хотя знал, что все берущие мальчиков в лавку три года не платят, лишь кормят не очень сытно и раз в год одежду старую дают. Схватил он пять мангуров, а в следующую пятницу приходит и говорит: «Все соседи-моседи смеются — за такого мальчика меньше шести мангуров нельзя брать». Еще через пятницу запросил семь. Я дал. Потом восемь — дал, девять — дал, десять — тоже дал. В одно из новолуний вдруг приходит и требует учить Ибрагима чувячному делу. Двенадцать, пятнадцать мангуров даю, а он и слушать не хочет: «Отдай сына!» Я рассердился, и он кричать начал. Народ сбежался. Чувячник руками машет, как дерево ветками, по голове себе колотит: «Аман! Аман! Сына не отдает! Любимого сына!»
Тут мне умный купец Мустафа посоветовал: «Отдай, ага Халил; раз требует — не смеешь удерживать, кади все равно принудит отцу вернуть. Не срамись, а Ибрагима четки обратно приманят, четки — судьба!» — «Ну что ж, говорю, бери». А Ибрагим повалился в ноги, плачет: «Не отдавай, ага, я никуда не пойду!» Народ уговаривать стал: «Иди, Ибрагим, аллах повелевает отца слушаться». Чувячник, как лягушка, надулся, — никогда такого внимания к себе не видел, важно так сквозь зубы цедит: «Одежду всю отдай!» — «Какую одежду?..» — «Как какую? Я пять пятниц хожу, каждый раз новую на нем вижу. Заработанную, значит, отдай!» Тут я всем рассказал, как платил ему, а он нагло смеется: «Раз платил, значит выгодно было». Соседи сочувственно вздыхали; знали, какая выгода мне от маленького Ибрагима. Но какой
— А ты не выведал, почему чувячник столько вреда сыну причинил? — поинтересовался Ростом.
— Видит небо, в тот же вечер узнал. Счастливый Ибрагим страшное рассказал: чувячник всем хвастал, что у него сын подобен луне в первый день ее рождения, читает коран как ученый и богатые одежды носит. Тогда один торговец невольниками предложил продать ему Ибрагима за триста пиастров. Чувячник хотел четыреста. Торговались три дня. Тогда чувячник предложил торговцу зайти в мою лавку и посмотреть товар. Увидя Ибрагима, торговец сразу согласился на триста семьдесят пять. От радости чувячник все открыл своей жене: «Видишь, дочь ишачки, аллах послал тебе умного мужа. О, теперь мы богаты! Теперь я тоже ага!» Жена притворилась обрадованной, а когда наутро чувячник ушел, захватив с собою семьдесят пиастров, полученных в задаток, вымазала лицо Ибрагима сажей, нарядила в старое платье и велела укрыться в сарае — на тот случай, если искать будут. А второго сына, очень похожего на Ибрагима, немного умыла, одела в новую одежду Ибрагима, — остальную чувячник продал, хоть она молила, чтобы второму оставил, — и научила, когда придет торговец, прикинуться сумасшедшим, показать ему язык и тут же зад, не считаясь с тишиной… Так и случилось. Торговец, увидев мальчика, изумился: в лавке он ему показался выше и красивее. Тут же мальчик показал ему язык и зад, не считаясь с тишиной. Торговец охнул, тогда мальчик от себя сделал подарок: струйкой провел круг и заблеял. И снова показал то и это. Торговец завопил: «Где твой проклятый муж?! Он меня обманул, другого подсунул! Какой купец сумасшедшего захочет держать?» Мать стала упрашивать не сердиться, ибо «все от аллаха!» Мальчик в детстве упал на камень вниз головой. Но купец извлек выгоду, ибо покупатели смеялись над глупцом и не скупились на монеты. «Ему уже шесть лет, а у него ни голова, ни зад не растут». Тут мальчик решил, что как раз время, и снова не посчитался с тишиной и в придачу, высунув язык, замычал. Торговец выскочил из лачуги и побежал ко мне: «Где мальчик?! — „Как где? Чувячник забрал“. — „Почему меньше ростом стал?“ — „Без желания аллаха“, отвечаю, ни больше, ни меньше нельзя стать. А теперь та сторона — твоя, а эта — моя, и никогда не смей приходить в мою лавку». Торговец кинулся искать чувячника, найдя, выбил из него запах кожи и потребовал обратно семьдесят пиастров. Чувячник плакал, ударял себя кулаком в грудь и божился, что потерял их: «Аллах, аллах! Почему не понравился торговцу красивый Ибрагим?! И читать коран умеет, и писать…» Не дослушав, торговец заставил чувячника нюхать пыль улицы и, не обнаружив у него своих монет, поволок домой. Но лачуга оказалась запертой. Мать, предвидя ярость и торговца, и мужа, забрала всех детей и ушла к родственникам — арабам. Сама по крови тоже арабка. От пятницы до пятницы прибегал торговец к чувячнику. Но нет начала без конца. Пришло время каику торговца отплыть. Он еще раз тщательно обыскал всю лачугу, сарай и, не найдя пиастров, выбил пыль из чувячника и потащил его к кади. У торговца не было свидетелей, а чувячник клялся, что не только не брал, но даже не видел никаких пиастров.
Торговец был хоть и мусульманин, но чужеземец и, по одежде видно, богатый, поэтому кади поверил чувячнику и взыскал с торговца за клевету пятьдесят пиастров в пользу сберегателя закона. Торговец завопил: он и так потерял семьдесят! Чувячник в свою очередь закричал, что чужеземец три раза издевался над ним, и вот он, чувячник, не может работать и семья его голодает. Кади сурово напомнил: «Один час правосудия дороже аллаху, чем семьдесят дней молитвы», прочел торговцу суру о милосердии Мухаммеда к бедным и тут же взыскал с торговца пять пиастров за побои, которые лишили бедняка заработка. Торговец выложил перед кади пятьдесят пять пиастров и, проклиная Стамбул, хотел удалиться, но кади задержал его и взыскал еще два пиастра за оскорбление города, в котором живет султан. Торговец, швырнув монеты, поспешил к выходу. Кади опять задержал его и взыскал еще один пиастр — за неучтивость к хранителю закона. Торговец осторожно положил пиастр перед кади и, вежливо кланяясь, попятился к дверям, а выскочив на улицу, не оглядываясь, побежал к пристани. Кади сурово посмотрел на чувячника, напомнил ему суру о гостеприимстве и взыскал с него в пользу стража закона три пиастра за грабеж чужеземца.
Выждав, пока утих хохот «барсов», Халил, спокойно перебирая бирюзовые четки, сказал:
— О торговце все. Теперь об Ибрагиме. Когда его мать с детьми вернулась, чувячник избил Ибрагима за то, что он не сумел понравиться торговцу. О Осман, сын Эртогрула, сколько пиастров потерял он из-за проклятого аллахом сына! Тут Арзан, которому очень понравилось быть сумасшедшим, заблеял в лицо отцу и не посчитался с тишиной, услужливо пообещав еще не такое придумать, когда вырастет. Ибрагим воспользовался тем, что чувячник начал угощать палкой нарушителя тишины, и убежал ко мне. Остальное вы знаете.
— Все же ты платишь чувячнику?
— Разбойнику нет, но мать Ибрагима, лишь наступает новолуние, стучится в дверь. И я ей даю по двадцать пиастров. Арзана же за то, что он помог спасти Ибрагима, я устроил у своего шурина, ученого хекима, мужа моей единственной сестры.
С того дня до сегодняшнего прошло девять лет. Хеким сделал умного Арзана своим помощником, только настрого запретил ему не считаться с тишиной, ибо учтивость — лучшее лекарство для тех, кто не любит назойливого шума.