Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Иве сидел один за своим письменным столом в редакции. Зеленоватый свет лампы еще больше расширял большое, пустое помещение, окна которого каза­лись теперь как будто вылитыми из свинца, бледно лежал на разбросанных всюду и уложенных слоями документах и облучал ослепительно и со вздраги­вающими тенями пишущую машинку, на которой Иве стучал без особого удо­вольствия. Из наборного цеха доносился сильный запах черной печатной крас­ки и смешивался со сладковатой затхлостью глиняного горшка. Иве ненавидел эти часы ночного ожидания последних новостей по радио, часы, которые всегда были заполнены самой отвратительной работой, после живых возбуждений дня вместо отдыха подготавливали запутанные сны ночи, сны, которые нельзя было удержать, которые скорее снова насмешливо разрывали сильно напирающие и на секунды приятно связанные предложения в момент пробуждения. Недоволь­но он рылся в папках, содержать которые в порядке никогда ему не удавалось. Только одна папка была чисто сброшюрована и заклеена, папка о взрывах бомб, которую завел Хиннерк, и она содержала все сообщения и статьи, снаб­женные бодрыми подчеркиваниями и многозначительными восклицательными знаками красного карандаша Хиннерка. Иве перелистывал ее, потом писал не­сколько предложений, искал и писал. Похоже, в сознании общественности кре­стьянское движение превращалось в чисто бомбистскую группу. Такого не должно было быть. Хиннерку следовало бы найти себе какое-то буржуазное за­нятие, подумал Иве, но немедленно снова отбросил эту абсурдную мысль. По­чему нужно дать засохнуть этому хорошо выстроенному куску беспечной жиз­ни? Кроме того, все осложнения, происходившие из действий Хиннерка, кото­рые никогда не были целенаправленными, оказывались, в конце концов, по­лезными. Казалось, полная безоговорочность его натуры почти передалась его акциям: что бы он ни делал, подтверждалось как выражение воли крестьян, борьбу которых он вел, хотя, в принципе, она мало чем его касалась. Но совсем иначе обстояли дела с Графенштольцем. Правительственные здания и финансо­вые управления никогда не пользовались большой популярностью у людей. Но теперь у частного лица, доктора Исраэля, врача по внутренним болезням, взо­рвали половину фасада его дома. То, что общественное возбуждение буржуа сразу с неожиданным размахом обратилось против крестьян, показалось Иве не особенно достойным внимания; опасно скорее было то, что этот акт лил такую неуместную воду на мельницы нежелательных друзей. Естественно, Иве был антисемитом; но он был им потому, что было слишком сложно им не быть. На всех своих дорогах он встречался с евреями только как с противниками. Это было заметно, однако, не беспокоило его. Для него их неполноценность явля­лась установленной как эмпирический факт. Он находил ее вне времени в их позиции, отставшей в своем понимании мира, как например, у французов. В различных беседах он смог установить, что им просто недоставало смысла для понимания некоторых вещей, понимания ясных и естественных фактов; так что было невозможно, где бы он ни пытался, сделать для них понятным и приемле­мый простой комплекс понятий крестьянского двора, они абсолютно этого не понимали. Несомненно, их бесспорное преобладание во многих областях, осо­бенно в торговле, искусстве и прессе, едва ли было выносимым, все же, оно казалась ему обусловленным существующим порядком, и нужно было заменить этот старый порядок новым, причем этот новый порядок, чтобы быть по- настоящему народным, обязательно должен был бы уже с помощью особенного содержания обязательного соединения установления, во всяком случае, чуждых еврейской сущности ценностей - которое заявляло о себе всюду и главным об­разом в борьбе крестьян - положить конец их неприятному преобладанию. Од­нако случай с доктором Исраэлем одновременно с потоком буржуазного негодо­вания возбудил также гогочущую активность глупых маргиналов. Повсюду, в каждую деревню прибывали странствующие апостолы и истолковывали талмуд. Иве совсем не боялся за надежный инстинкт крестьян, но он боялся расщепле­ния наступления. Движение было открыто любому идеологическому вмешатель­ству. В этом одновременно была его сила и его слабость. Соревнования партий и союзов за расположение и голоса крестьян начались уже давно. Одного нали­чия движения было достаточно, чтобы радикализировать партии в их обещани­ях. Если они принадлежали к оппозиции, они наверняка могли рассчитывать на следующих выборах на большой прирост голосов. Само по себе это было не­опасно для движения, до тех пор пока, например, обязательность партийной позиции не ставила отдельного человека перед принуждением принятия реше­ний. Сельскохозяйственные союзы тоже работали оживленно. Была основана крестьянская партия, которая хотела направить свою политическую позицию только лишь на защиту экономических интересов крестьян. На самом деле су­ществовала объективная потребность в независимом представительстве интере­сов в парламентах, и союзы знали это. Здесь очень хорошо могло удастся сыг­рать двойными картами, позволить бороться крестьянам и крестьянству на всех полях. Но даже если бы Хамкенс и Хайм, и все руководители движения были неуязвимы против превращения в бюрократов, то как легко можно было все же действовать бюрократам от имени движения, путем маневров загнать само дви­жение в зависимость, диктовать ему законы действия! Со всех сторон нити са­мых разнообразных стремлений уже проникали в провинцию, и не всегда легко можно было отличить, в чьих они были руках, какими интересами они руковод­ствовались. Взрывы

бомб очистили воздух; они были как бы пробой, как и бой­кот Ноймюнстера был пробой. Не только крестьянам, но также главным образом порядочным людям, которые приходили с улыбкой и готовностью помочь и го­раздо лучше знали все, был поставлен категорический вопрос о решении. И сразу же крестьяне остались в своей борьбе в одиночестве; не совсем одни, на месте партий тайные собрания устанавливали свои знамена, пророки и исцели­тели прибывали толпами, и Графенштольц стал большим человеком. Крестьяне смеялись над Графенштольцем, но они предоставляли его самому себе. Бомбы были аргументами, но что находило свое выражение в провинции, не должно было произноситься Графенштольцем. И эти Графенштольцы не должны были кидать никаких бомб, в особенности, если они потом не могли не разболтать об этом. Иве злился; в первый раз с начала его деятельности в крестьянской сре­де, он оказался в середине конфликта, глупого и смешного, но конфликта. В борьбе против системы он мог бы дать взорваться всем минам; но как можно было атаковать этих ослов, особенно если это были ослы, нагруженные миро­воззрением? Например, ввязываться с ними в дискуссии было бессмысленно, и, если он применял средства иронии и сатиры, он немедленно оказывался не­прав, оказывался на одной стороне с общим противником. Во всяком случае, Иве попросил к себе Графенштольца, но Графенштольц стал большим челове­ком, он заставлял себя ждать. Если он позорит мне нашу гильдию, я ему все кости переломаю, думал Иве, он думал: пора положить конец этим взрывам бомб. Шутка зашла слишком далеко. Бомбы сделали свое дело; они привели административный аппарат в замешательство, они показали, что не нужно иг­рать с крестьянами, наконец, они протянули ясную черту рубежа между кресть­янами и горожанами, между другом и врагом. Ни в одном из многих покушений не пострадал ни один человек, и это было хорошо. Иве знал о магическом воз­действии пролитой крови, но здесь не было предпосылок для таких действий.

Хиннерк однажды в одно из весьма редких у него мгновений размышлений сде­лал сравнение между их движением и движением русских эсеров до революции. Но это сравнение не было верным. Система не была царизмом, и крестьяне не были порабощенной массой. То, что придавало борьбе крестьян лицо, было от­сутствие жестокого сопротивления. Здесь борьба направлялась не против могу­щественного, тиранического и непреклонного господствующего слоя, а против бессмысленно работающей впустую машины, топливо которой уже давно начало разлагаться; здесь стояли не подстегиваемые идеалами интеллигенты, разоча­рованные извергнутые, взрывающиеся пучки нервов, а мужчины, которые должны были защищать саму свою жизнь в запахе газа разложения, мужчины, которые действовали не ради теории, не ради далекой, охмеляющей, пылающей цели, а со своего места в твердой позиции постепенно делали самое необходи­мое, и в сознании того, что они делают это ради будущего всех. Иногда Иве чувствовал это с горечью, он хотел бы, чтобы все было по-другому; но куда бы он ни смотрел, крестьянское движение действительно, как ему казалось, до­стигло крайней меры революционной энергии, которая вообще была возможна в настоящее время в Германии. Взрыв бомб действовал не как далеко звучащий сигнал, даже не донес до широких масс народа, которые едва ли были в состо­янии дышать под тем же самым, удушающим давлением, освобождающую весть о том, что они были не одиноки, что пришло время подниматься, присоединять­ся, - это нашло свое эхо только во взволнованных крупных заголовках газет и в наводящих ужас сообщениях полиции. Что снова и снова удивляет нас, стучал Иве по пишущей машинке, так это полная неспособность, объясняемая не иначе как абсолютной бездарностью бездеятельность полиции... Следует думать, пи­сал он, что подобное покушение на Рейхстаг, на высокий дом избранных и очень достойных уважения представителей, пусть совсем и не народа, а систе­мы, наконец, дало бы достаточный импульс, чтобы положить конец этой войне бомб против государственных окон... Он услышал шаги на лестнице, и так как он предполагал, что это Графенштольц, то сделал строгое лицо. Но пришел не Графенштольц, а Хиннерк. Хиннерк, с рукой в повязке, Хиннерк, который, как думал Иве, еще находился в госпитале Ноймюнстера под полицейским надзо­ром.
– Неисповедимы пути Господни, - сказал Хиннерк, - и мои тоже.
– Нет, я не из Ноймюнстера, - сказал он, - а из Берлина. Нет, не то, что ты думаешь, это были только три окна в Рейхстаге, я гарантирую лучшую работу.
– В чем дело?
– спросил Иве, и Хиннерк сказал: - Завтра утром в шесть часов вас всех арестуют. Иве медленно сел. Он подумал, потом схватился за телефон; а дру­гие? спросил он. Хиннерк положил руку на трубку.
– Уже позабочусь, - сказал он, и Иве покраснел.
– Я еще сообщу другим, потом пойду к Хайму.
– Ты пой­дешь со мной?
– Я останусь, - сказал Иве, пришли ко мне первого молодого крестьянина, которого ты встретишь, чтобы убрать весь этот хлам.
– Очень глу­по, - сказал Хиннерк, - но как ты сам хочешь. И: удачи! и он погромыхал по лестнице вниз. Иве просидел еще довольно долго. Еще сегодня ночью я должен написать статью о нашем аресте, подумал он. Затем он начал собирать важные бумаги. Их было немного; Иве уже приходилось подвергаться обыскам. Соглас­но закону о взрывчатых веществах минимальное наказание было пять лет тюрьмы. Останется ли Хайм? Хайм останется. Хайм сразу поймет, насколько важно не убегать, дать себя поймать. Иве связал документы в пакет. Пришел молодой крестьянин, которого Хиннерк прислал из кабачка, молодой парень с широким, улыбчивым лицом. Он принял пакет с усердием, которое доказывало, что он знал, в чем тут дело. Иве дал ему записку в несколько строк для старика Райманна, который должен был позаботиться о том, чтобы, как только редак­торские помещения были освобождены, преемник принял в свои руки предпри­ятие. Дверь захлопнулась, Иве остался один. Он довольно долго ходил туда- сюда. Что теперь?
– думал он. Он, пожалуй, уже справился бы с судебным сле­дователем. Судебные следователи знают всегда значительно меньше, чем пред­полагает обвиняемый. Иве почти радовался проворной, интеллектуальной борь­бе, которая предстояла ему. Перспектива просидеть непредсказуемое время в тюрьме не пугала его; на всех дорогах и во всех местах он еще находил тайные стимулы и напряжения, которые были для него биениями сердца судьбы. От бо­лее сильного давления тюремного заключения он также ожидал более богатого воздействия. Но другие, движение, крестьяне и Клаус Хайм? Клаус Хайм, к ко­торому он чувствовал себя сильнее всего привязанным? Иве не был крестьяни­ном; но Клаус Хайм настолько сильно был крестьянином, что он мог бы прекра­тить быть этим - как все же только тот по-настоящему любит жизнь, кто не же­лает отогнать мысль о смерти. Большой, темный, замкнутый мужчина покинул все привычное, надежное, нашел дорогу к той воинственной готовности, кото­рая издавна была основной позицией Иве, которая позволяла ему понимать действительность как безумный вихрь угроз, как рациональную, неумолимую цепь испытаний. Но то, что было естественным последствием для Иве, един­ственной данной формой, то у Клауса Хайма было фанатичной страстью. Чем больше движению угрожало окостенение, тем больше он предавался диким мечтам, которые, питаемые неудержимой силой воли и с короткими, тяжелыми словами превращающиеся в пылающие образы, могли увлекать Иве до такой степени, которая внезапно раскаляла всю его действенность как будто остроко­нечным пламенем. В неуклюжем крестьянине возле себя, Иве видел тогда, как расширяется его поле, разрывая все границы, и искусство возможного превра­щается в искусство, которому должно быть возможно все. Кунктатор Хамкенс, кажется, настаивал на том, чтобы тщательно сохранять уже достигнутое, чтобы движение сохранялось простым, чистым и по его трезвому смыслу всегда кон­кретным; однако, Хайм обрезал канаты, связывающие его со своим двором; он отправился в поход, как пират, зная, что это требуется делать ради двора. Между ними обоими стоял Иве, который, закрепившись когда-то на крестьян­ской якорной стоянке, еще больше, потому что для него «Как» и «Что» кре­стьянской борьбы показались важными. В принципе, Иве был варваром, и он знал это, не кокетничая с этим. Он не думал выдавать нужду за добродетель, но он воспринимал как порок противостоять им. Беззаботность, с которой он при­ступал сначала к любому делу, с которой он собирался разобраться в том, что ему предлагалось как время и жизнь, будь у этого те или иные причины, ему никогда не приходило на ум прослеживать, исследовать их. Он как сын войны оказался в таком положении, в таком процессе, что его естественных средств превосходно хватало, чтобы справиться с ними. Так как он ничем не был обре­менен и ничего не должен был забывать, он также не мог считать каким-то про­блематичным ни себя, ни свое положение как какого-либо члена общества. Он не принадлежал ни к буржуазии, ни к крестьянству, ни к рабочему классу, и он пока не чувствовал никакой нужды принимать решение в пользу какого-либо класса или сословия. Он знал, что бесконечно многим жилось в стране подобно ему; если они тут и там и спасались в убежищах, то это могло носить только временный характер. Иве отказался от убежища, так как он находил временные явления на всех дорогах. Пожалуй, он тосковал по обязывающим связям, - единственная связь, которую он чувствовал в себе твердо и неразрывно, следо­вала просто из того факта, что он был немцем. Эта связь была также един­ственным исключением; его удивляло, что безусловность его сущности, которая следовала из этого, во всех сферах, в которые он проникал со своими действи­ями, по-видимому не только воспринималась как исключение, а даже ощуща­лась опасной и невыносимой. Он вовсе не становился принципиально на сторо­ну оппозиции, но все, что он думал, что он произносил, что он делал, оказыва­лось оппозиционным; он с самого начала оказывался исключенным из всего существующего порядка, и не это обижало его, а опыт того, что в данный мо­мент постулаты о ценностях порядков не в полной мере уважались самими их носителями, не защищались и не использовались, анонимность порядков и трусливая гибкость тех, которые постарались уютно в них устроиться. Таким образом он был антибуржуазен не из социологического познания, а по своей позиции. Он испытывал эту позицию, в соответствии с ней он искал связи и то­варищества; и ее безусловность была для него также предпосылкой любого ви­да политики. Это позволяло ему рассматривать любую политическую теорию с мрачным недоверием, вокруг ее сухого каркаса собирались массы, чтобы наполнить его плотью самых личных надежд, и если было точно установлено, что каждая теория, и если она проявлялась в картинах, каждый идеал, закан­чивался в подделке, то он не мог понять, почему так много духа, и крови, и преданности нужно отдавать ради нее. Этот образ мышления анархистский, ча­сто говорили ему, и ему нечего было бы возразить против этого, если бы анар­хизм сам тоже не пал бы до тонко отшлифованных теорий. Его коллеги на че­сальной фабрике быстро нашли наименование для него; они называли его де­классированным, и они говорили это таким тоном, который отчетливо выражал недоверие. Он исследовал это недоверие и нашел это в предположении, что он, мол, получил высшее образование. Так как это было не так, и также Маркс и Ленин, без сомнения, должны были бы подвергнуться такому же подозрению, он ограничился тем, что согласился с тем, что у него нет классового самосозна­ния, и он тем легче мог уклоняться от рабочей солидарности, что ее на самом деле не было. Иве никак не мог понять для себя, понималась ли солидарность как предпосылка или как средство класса, во всяком случае, этот мощный ло­зунг оставался уже на протяжении семидесяти лет. Проследить за этим явлени­ем, исследовать его причину и возможности изменения, казалось ему более благодарным революционным заданием, чем учить наизусть, например, эконо­мическую доктрину и пропагандировать ее снова и снова, доктрину, в которой все ладилось уж слишком прекрасно, чтобы быть правдивым. Так он занялся живой субстанцией рабочего класса, которая говорила ему больше, чем науч­ные тезисы, о которых спорили профессора и бюрократы, спор, путаное эхо от которого на предприятиях гораздо лучше подходило для того, чтобы портить болтовней и раскалывать рабочий класс, чем укреплять его. В действительности в рабочей среде естественная солидарность, - по крайней мере, в той форме, которая была сразу ясна и плодотворна, - проявлялась только там, где речь шла о воинственных акциях, где в мощности общего выступления больше не связывал голый интерес, а наоборот, происходило неизбежное упразднение стократно наслаивающихся интересов. Когда Иве столкнулся с Клаусом Хаймом и крестьянами, самым сильным стимулом представлялось для него наличие бое­вого содружества, первой и самой естественной формы солидарности, которая обнаруживала уже в самых задатках принципиально другой характер, чем та солидарность, которую страстно желали и провозглашали рабочие. Когда, после провала профсоюзов как формы выражения солидарности, их все более силь­ной интеграции в капиталистическую систему, без сомнения, организация клас­са могла быть возможна только после выделения отдельного человека из его переплетения интересов, после атомизации массы, с целью организовать и все­гда использовать ее для воплощения какой-либо теории - и для изменения ка­кой-либо теории, боевое содружество крестьян с самого начала было связано с двором. Двор приказывал, устанавливал и расширял границы. Он проявлялся как превосходящая воля, которую рабочий класс должен был искать в вожде, до сих пор не нашел его, а также с трудом мог бы его найти; так как для него задание такого руководителя в существенной степени могло состоять только в наставлении. Но Клаус Хайм и Хамкенс знали, почему они только неохотно поз­воляли называть себя руководителями, почему они снова и снова указывали на спонтанность всей крестьянской борьбы; это двор связывал и формировал ощущения, двор, который уже вовсе не принадлежал крестьянину, когда он од­нажды подсчитывал бремя долгов. Наверняка, то, что образовалось в провин­ции, могло быть только сырьем, но в нем уже содержались все зародыши то­тального развития и вместе с тем также и законы нового порядка. Потому ни один акт движения не мог пропасть впустую, он немедленно выкристаллизовы­вался в новую задачу, и если численному росту движения были, пожалуй, по­ставлены четкие ограничения, то, все же, их не было в том, что касалось его образцового внутреннего усовершенствования и выходящей далеко за его рам­ки ударной силы. Защита от вмешательства системы, борьба за Ноймюнстер од­новременно создавали предварительную структуру самоуправления, наряду с трудностями показывали перспективу, и вместе с перспективой план полного переворота. Мы должны, - говорил Клаус Хайм, - так сказать, начиная с кре­стьян, поднять всю страну. И что в этом такого невозможного? Город враждебен нам, - говорил Клаус Хайм, - он не должен был бы быть враждебным, но сего­дня он враждебен, так как он еще не пришел к тому, к чему пришли мы. Нам это было бы проще, мы должны атаковать город, чтобы помочь ему. Он должен так же найти самого себя, как мы нашли себя. Потом мы посмотрим. Клаус Хайм говорил: Из города приходят все беды. Это не всегда было так, но теперь это именно так. Город болен, и его дыхание воняет. Неужели нам тоже предстоит погибнуть от его чумного поветрия? Что делают с больным чумой, чтобы защи­титься от него? Ему устраивают карантин. Давайте устроим карантин городу. Что делают с больным лихорадкой, чтобы вылечить его? Его доводят до кризи­са, давайте и мы доведем город до кризиса. Ноймюнстер, - говорил Клаус Хайм, - это начало. То, что возможно с Ноймюнстером, также возможно и с Берлином. Давайте объявим бойкот Берлину. Как только все крестьяне будут солидарны, Берлин будет в нашей власти. Город нуждается в нас, так как мы его кормим. Город думал, что наша беда не его беда, мы покажем ему, что нашу беда - беда и его тоже. Что это такой за порядок в мире, когда зерно гниет в стогах, и люди в городе страдают от голода? Они изменят порядок, если они столкнутся с еще большим голодом. Они научатся правильно распределять, так, чтобы двор, ко­торый кормит их, мог жить, и они, которые голодают, смогут жить. И они не смогут ничего ввозить, из-за моря или из других стран, так как на всех рельсо­вых путях и у всех каналов живут крестьяне. Как только все крестьяне будут солидарны...
– сказал Иве, и, в действительности, это было его единственным сомнением. Сорок процентов крестьянских детей в Силезии истощены, говорили Хамкенсу силезские крестьяне. Мы питаемся картофелем с творогом, - говорили они. Что вы будете делать?
– спросил Хамкенс. Крестьяне говорили, теперь мы должны питаться картофелем с льняным маслом. А двор?
– спрашивал Хамкенс.

Крестьяне робко пожимали плечами и говорили, да, вот у путевого обходчика все хорошо, у него есть все, что ему нужно, и твердое жалование, кроме того.
– Тогда становитесь путевыми обходчиками, - сказал Хамкенс, но не жалуйтесь, если вы не хотите бороться. Да мы хотим, но мы не можем, - говорили кресть­яне в Силезии, и они поставили черное знамя, но при этом они чувствовали се­бя не в своей тарелке, и если что-то и изменилось, то почти ничего. Как нам существовать, - говорили Хамкенсу землевладельцы в Восточной Пруссии.
– У нас есть леса и поля, есть машины и рабочие, и у нас ничего нет. Как мы можем продавать древесину, если польские плоты плывут вниз по Висле, как мы мо­жем продавать зерно при таких ценах, которые не покрывают зарплаты, убытки и налоги? Как, все же, тот, кто скармливает скоту хлебное зерно, грешит против своего отечества, - сказал Хамкенс, так ведь когда-то считалось, и теперь вы задыхаетесь от этого? Что же вы будете делать? Землевладельцы говорили, по­шлины на зерно. Это вздор, - говорил Хамкенс, - вы хотите удорожить корма для животноводства? Землевладельцы пожимали плечами. Система виновата, - говорили они, и вешали снаружи за окнами фасадов черные знамена, пока внутри они переговаривались о пошлинах и отмене налога на недвижимое иму­щество. И так было повсюду. В Рейнланде нужда была иной, чем в Тюрингии, и в Гессене не такой, как в Вюртемберге. Всюду вмешивались союзы, и где не было аграрной партии, там была крестьянская партия, и где не было имперско­го сельского союза, там был окружной крестьянский союз, они все говорили о солидарности, и один просил другого, чтобы тот присоединялся, все крестьян­ство состояло из запутанного клубка групп, и группы из безумной смеси ма­леньких группок, которые все сильно враждовали друг с другом, и все обраща­лись друг к другу с гордым лозунгом объединения. То, что было возможно в Шлезвиг-Гольштейне, это еще могло получиться в Ольденбурге и Северном Ган­новере, это могло постепенно сработать для всей северо-западной части Герма­нии, это было трудно в Померании и в Мекленбурге и Восточной Пруссии, в Си­лезии и Гренцмарке (Позен и Западная Пруссия) это было отчаянно трудно, и всюду это должно было стоить злющей, долгой, трудной работы. Система, - го­ворили они во всей империи с темной ненавистью. Но одни работали с систе­мой, другие против системы, а большинство были одновременно и за и против. Клаус Хайм не терял цель из виду, Хамкенс и Иве тоже. Но если Клаус Хайм то­ропил и двигался, то Хамкенс хотел подождать. В то время как Клаус Хайм хо­тел использовать любую возможность, и сколько их подворачивалось ежеднев­но!
– хотел объединиться с каждым, кого хотя бы на мгновения вихрем заноси­ло в их фронт, и будь то хоть сам черт, и бросал оружие бойкота, против всего, что противостояло (и когда он произносил слово «система», то оно звучало так, как будто бы он говорил об убийстве, пожаре и бомбах и вооруженных косами группах крестьян), Хамкенс старательно стремился сделать движение замкну­тым, использовать средства экономно, вооружаться с малого, и медленно шаг за шагом прощупывать предполье, чтобы быть готовым, однако, не к моменту, а к дню, в который победителем окажется тот, кто сразу сможет действовать, бази­руясь на твердой внутренней основе. Теперь Клауса Хайма должны были аре­стовать, и движение полностью оказалось бы в руках Хамкенса. Вероятно, это пока даже хорошо так, думал Иве, беспокойно расхаживая туда-сюда. Еще в тюрьме Хайм принес бы делу больше пользы, во всяком случае, больше чем, если он сбежит. Знамя в Ноймюнстере и свободный крестьянин как жертва си­стемы, как мученик крестьянской борьбы в тюрьме, это могло бы стать для кре­стьян постоянным стимулом не уступать, по меньшей мере, не уступать. Если метод Хайма правильный, так как он действует согласно закону риска, то и ме­тод Хамкенса тоже правильный, так как он следует закону опыта. Ну, что те­перь, думал Иве, в самом благоприятном случае пройдут еще месяцы, пока он снова будет свободен. Он не мог предвидеть, какие изменения произойдут в движении до того момента, в любом случае, было необходимо, если ему нужно будет обратиться к нему еще раз, начать изменения заново, снова ввести линию Хайма; потому что если даже и было достигнуто, что каждому отдельному кре­стьянину в провинции стало ясно, что дело не только в сохранении сословия, а в перевороте - и, в действительности, сохранение сословия в ожидаемой кре­стьянами форме также и не предполагалось без переворота, то Иве, все же, сверх того, хотел этого переворота руками крестьян. Ни кого другого, кроме крестьян. Были попытки переворота руками рабочих и руками солдат, и они были неудачны, переворот был, все же, надеждой почти половины народа и це­лью всех активных групп. Но сельское население, приведенное в действие в своей самой прочной, самой сплоченной части, так думал Иве, должно было вместе со всеми революционными группами с самой большой перспективой успеха одновременно совершить самый сильный толчок. Потому что то, что для сельских жителей даже в случае победы можно было завоевать как добычу во власти, однозначно и в противоположность всем другим группам не могло бы существенно помешать никакой, пусть даже самой напряженной революционной области. Итак, нужно сделать так, чтобы удалось, так предполагал Иве, в пер­вый раз собрать расколотую ударную силу, связать все стремящиеся к одной цели силы и направить их, и провести наступление, определив его структуру в зависимости от союзника. К тому же ближайшей задачей было проведение под­готовительной работы, налаживание связей и лучшим помощником здесь было время. Уже давно Иве прощупывал, протягивал повсюду свои щупальца; Клаус Хайм был в столице и стучал в разные двери и нашел отклик (пусть даже при этом выражение лиц оставалось замкнутым), и превосходный Хиннерк, которого можно было использовать для всего, поддерживал постоянную связь. Но этого было недостаточно. Иве, привыкший собирать нектар из всех цветов, внезапно в ожидании предстоящего на следующий день ареста, нашел знак и решение. Он подошел к столу и посмотрел задумчиво на лежащие в беспорядке докумен­ты. Я должен еще написать статью о нашем аресте, подумал он. Нет, недоста­точно быть только форпостом крестьянского фронта. То, что нужно было сде­лать, в нынешнем положении вещей мог сделать только он. Вероятно, все это было безумием; но в этом безумии должна была быть, по крайней мере, своя система. Хайм хотел захватить город. Однако, можно ли захватить город иначе, чем изнутри? И Иве мыслил очень примитивно: изнутри: он должен был попасть туда вовнутрь, в город. Ради крестьян, ради Хайма, и ради себя самого. Управ­ленческий аппарат, подумал он мрачно, отправит его туда бесплатно. Он выта­щил напечатанный лист из пишущей машинки и вставил в нее новый. Посмот­рим, что там есть в этом городе, подумал он. Он проверил себя и почувствовал большую радость. Он писал, пока ранним утром не появились полицейские.

*

Комиссар уголовной полиции Мюлльшиппе из отдела 1А получил очень широкие полномочия для выполнения своей задачи. Еще молодой человек с темными, проворными мышиными глазами на цветущем лице, не замедлил в полной мере воспользоваться большим шансом, который исходил из его задания. Обсужде­ния с заместителем начальника полиции и представителями Министерства внут­ренних дел разъяснили ему, что государство от него ожидало, и проложили до­рогу для его таланта. Не мелочное честолюбие воодушевляло этого примерного чиновника, а радостная перспектива однажды беспрепятственно и свободно дать всем потокам его духа возможность продемонстрировать свой яркий блеск. Он распорядился в один момент - момент, который начался с грохота сенсации и еще долго отзывался шумным эхом в газетах - арестовать все, что хотя бы в самой удаленной мере можно было заподозрить в намерении когда-то подло­жить бомбу, в целом это было сто двадцать человек. Он решительно порвал со старым предубеждением, что перед арестом нужно сначала расследовать, он наоборот сначала арестовывал, чтобы потом расследовать. Его кабинет был уже не безразличным бюро политической полиции, а настоящей штаб-квартирой. В по-спартански обставленном в полевом духе помещении он стоял день и ночь, вибрируя всеми напряженными нервами, потея и закатав рукава, с телефонной трубкой у уха, как всегда подвижный центр. В коридорах и приемных толпились газетные репортеры и художники, стремясь хотя бы на короткие мгновения поймать этого важного человека, ухватиться за его брошенные на ходу быстрые сообщения. Полицейские его штаба спешили туда-сюда, направляемые его нервными жестами, телефоны дребезжали, пишущие машинки грохотали, пыль поднималась и опускалась на толстые перевязанные пачки дел. В бледном све­те качающихся ламп стоял он, в брезжащем свете ломающегося в темных дво­рах утреннего солнца, стоял он с развевающимся галстуком на полуденном солнцепеке, взмылившийся в тени вечера, клонившегося после заполненного трудами дня к столь же наполненной деятельностью ночи. Никогда никто не ви­дел, чтобы он становился слабым, и если бы он сам между двумя драматически­ми допросами с добродушно-юмористическими словами не сожалел о своей бо­язливо ждущей его жене и о наверняка давно остывшем обеде, никто не при­шел бы к мысли, что эту непреклонную машину долга, этот высокий пример са­мопожертвования на службе можно как-то связать с бренностью человеческого бытия. Как у профессионального психолога-криминалиста в его руках

были все средства, от повелительной твердости непоколебимого защитника нарушенного закона до благосклонного товарищеского понимания человека, который все по­нимает и все прощает. Он никогда не упускал момент предложить обвиняемому сигарету, никогда также не забывал как холодный козырь предъявить свои зна­ния, всегда был готов искусно, одним лишь своим многозначительным замеча­нием, за которым угадывалось превосходство его методической комбинации, разрушить сплетение коварных выдумок тех, кто были никем иными, как зако­ренелым преступниками. Далеко дотягивалась его рука, но, все же, еще дальше простирались излучения его неутомимого духа. Если раньше над ужасающим делом уже долгое время нависало парализующее молчание, то теперь следовал один удар за другим, постоянно подстегивая новое возбуждение, один резуль­тат его расследования следовал за другим. Угрожающе он подошел к Иве, скон­центрировав в своем взгляде всю энергию. Знаете ли вы Клауса Хайма? спросил он, и полицейские в кабинете задержали шаг и дыхание. Но я же его лучший друг, удивленно сказал Иве. В помещении послышалось бормотание, многозна­чительные взгляды пересекались, задерживаясь, полные надежды и молчаливо­го восхищения на лице Мюлльшиппе. Но тот поднялся. Он подошел совсем близко к Иве, который сидел таким маленьким на своем стульчике. И снова ко­миссар уголовной полиции повысил голос, и в каждом его слове скрывался ре­зультат тонкого расчета, лежала непосредственная уверенность в победе, напряжение каверзно устроенной засады. Работали ли вы в крестьянском дви­жении? спросил он, и сверлил Иве колючим взглядом. Но я уже целый год отве­чаю за издание газеты «Крестьянство», озадаченно ответил Иве. Шепот пронес­ся по помещению. Ну, хорошо, - сказал Мюлльшиппе, вся его фигура, казалось, стала выше. Очень хорошо, произнес он хрипло и быстрым шагом покинул ком­нату. Дверь оставалась полуоткрытой, и Иве услышал, что комиссар уголовной полиции два раза звонил по телефону в пресс-бюро Министерства внутренних дел. Двойное признание бомбиста Иверзена. После тщательного допроса комис­саром уголовной полиции Мюлльшиппе обвиняемый Иверзен сломался и сделал двойное признание. Иве молчал, полный восхищения. Он всегда высоко ценил демагогические таланты, и он разбирался в искусстве создавать настроение во­круг дела. Он не мог возмущаться, он, когда Мюлльшиппе, стирая пот с покрас­невшего лба, снова подошел к нему, только сказал, что предпочел бы, чтобы его допрашивал чиновник с судебно-юридическим образованием. Он требовал этого вовсе не потому, что комиссар казался ему опасным, или тем более не по­тому, что он предполагал у судьи большую объективность; он знал о значении правосудия как моральной фикции, и он хотел, чтобы его требование внесли в протокол, чтобы с самого начала подготовить маленькое расхождение между полицией и юстицией. Но комиссара уголовной полиции Мюлльшиппе не так легко было поймать на крючок. Он оказался общительным мужчиной с миролю­бивым характером, и Иве провел приятный час за беседой с ним. Это не должно быть допросом, говорил приветливый комиссар, и, в действительности, Иве бы­ло легко отвечать на все вопросы, которые казались ему слишком личными, от­вечать еще гораздо более личными откровениями. Но, все же, вы должны были слышать об этом, - говорил Мюлльшиппе и имел в виду замечание Хайма, ка­сающееся бомбистского заговора. Видите ли, я человек скорее взгляда, чем слуха, говорил Иве, и полчаса распространялся на тему соответствующей тео­рии. Он знал, что твердых правил для защиты не существует, каждый пользует­ся своими. Но всегда необходимо при всех обстоятельствах придерживаться только одного принятого метода. Иве решился говорить, говорить много, гово­рить слишком много, чтобы из его речей вообще ни за что нельзя было ухва­титься. При такой откровенности он вполне смог потребовать, чтобы он сам диктовал протокол. Он продиктовал половину страницы и усердно заполнил свободное пространство между показаниями и подписью толстой диагональной чертой, для чего он вежливо попросил линейку. Господин Мюлльшиппе казался обиженным из-за этого недостаточного доверия. Он отправил Иве в его камеру и вызвал к себе Клауса Хайма. У двери оба встретились. Клаус Хайм немного усмехнулся и протянул Иве руку. Мюлльшиппе с любопытством осмотрел груз­ного мужчину, который по росту превосходил его на три головы.

Боковые двери раскрылись, очки полицейских сверкнули, на мгновение все лы­сины поднялись от желтоватой бумаги полицейских досье. Итак, вот это и был Клаус Хайм. (На столе лежало дело Графенштольца).
– Как вас зовут?
– спросил комиссар уголовной полиции Мюлльшиппе с неуверенной строгостью. Клаус Хайм взял себе стул и сел. Он положил огромные руки на стол и молчал. Вы - Клаус Хайм?
– спросил господин Мюлльшиппе, он спросил дважды, он попробо­вал спросить с мягкостью, он придал металлическую остроту своему голосу, Клаус Хайм сидел неподвижно, смотрел на взволнованного человечка прене­брежительным взглядом и молчал. Итак, вы не хотите говорить, - сказал комис­сар. Комиссар говорил еще много. Клаус Хайм молчал. Он не готовился к защи­те и никогда не размышлял над ее методами. Но он объявил бойкот системе. С представителями системы он не говорил. Он молчал, и если бы потребовалось, он молчал бы на протяжении всей своей жизни. Все, что вертелось вокруг него, его не интересовало. Он смотрел прямо, но в его глазах стояла непримиримая, холодная, постоянная ненависть.
– Таких как Хайм у меня никогда еще не бы­ло, - сказал полицейский Шольц II вечером своей жене.
– Целый день он сидит за столом и не шевелится. На прогулку он не выходит, на вопросы не отвечает, к горячей пище не прикасается, ест только хлеб. Вскоре можно было подумать, что он вовсе не смотрит ни на кого, когда входят в его камеру. Все, что может быть настоящим, это этот парень, таких у меня никогда еще не было. Комиссар уголовной полиции Мюлльшиппе передавал в пресс-бюро Министерства внут­ренних дел: Клаус Хайм изобличен. Расследования комиссара уголовной поли­ции Мюлльшиппе в итоге привели к безупречному выводу, что Клаус Хайм мо­жет рассматриваться как зачинщик покушений с использованием бомб. Комис­сар уголовной полиции Мюлльшиппе не ведал усталости. Изо дня в день он вы­брасывал в пространство результат своих расследований. Он допрашивал и до­прашивал. Вплоть до камер следственной полицейской тюрьмы доносился шум его бурной деятельности. Для Иве он означал его первое впечатление от горо­да. Он внимательно прислушивался, сидя на узкой тонкой кровати в своей ка­мере, к спешному шарканью шагов, к звону ключей, к негромким вызовам на допрос. Весь дом был полон политическими заключенными. Сейчас, в сентябре, тут еще сидели коммунисты, посаженные после майских боев, допросы которых еще не закончились. Ежедневно доставляли национал-социалистов. «Рот фронт!» восклицали на прогулке одни, «Хайль!» другие, и они смотрели друг на друга с яростью, пока полицейские, с пистолетом на поясе, с пристегнутой саб­лей и с карабином в руке, равнодушно стояли в стороне. В здании было лишь немного уголовных преступников, они в большинстве случаев выполняли рабо­ту тюремных уборщиков. Один из них подошел к Иве и с жарким шепотом пред­ложил передать от него записку. Иве написал записку для всех своих товари­щей, которую он передал заключенному, и в которой были лишь два слова: «Осторожно, мусорный стукач» (игра слов - фамилия комиссара Мюлльшиппе буквально значит «лопата для уборки мусора», «мусорный совок» - прим. пе- рев.). До самой ночи в доме было неспокойно, Мюлльшиппе вел допросы. Потом в камеру проникло далекое кипение города, разнообразные крики каменного поля, объединявшиеся в единый, темный, напоминающий звучание органа звук, в котором, казалось, соединились все напряжения и вся угрозы жизни. Каза­лось почти невозможным, чтобы стены тюрьмы смогли выдерживать постоянный прибой из тысяч возбуждений, которые город снова и снова выплевывал в ат­мосферу. Иве стоял по ночам у торца кровати, уцепившись за зарешеченное окно, предаваясь всеми чувствами тому далекому, живому, опасному, которое скованное бушевало там внизу, которое окрашивало грязное небо в серо- красный цвет, проникая своими испарениями даже в жалкий угол его камеры. Пропитанный металлическими испарениями города он по утрам отправлялся на допрос. Огромный красный ящик управления полиции дрожал от деятельности, длинные, гулкие проходы кишели спешными людьми, которые сами еще пыхте­ли в ожидании как приостановленные машины, беспрерывный ритм непрерыв­ной, подгоняющей деятельности смывал его в серую комнату с грязными обоя­ми, черно-коричневыми, исцарапанными столами, темными шкафами и усердно потеющим господином Мюлльшиппе.
– Как долго вы думаете еще этим зани­маться?
– спросил Иве о безрезультатной игре вопросов и ответов.
– Что?
– резко спросил комиссар.
– Всей этой вашей деятельностью, - сказал Иве, он произнес задумчиво, конечно, из этой комнаты жизнь видится совсем иначе. Мюлльшиппе насторожился.
– Что вы имеете в виду?
– спросил он, потом крат­ко сказал: - Я выполняю свой долг.
– Естественно, - сказал Иве, и снова по­просил предоставить ему следователя с судебно-юридической подготовкой... Его перевели в Моабит, большую тюрьму для одиночного заключения. Председатель суда земли доктор Фукс не был небрежным специалистом широкого профиля. Он был серьезным чиновником на высоком посту, со светской элегантностью, достойный быть верховным председателем суда земли.
– Видите ли, - сказал он вежливо, звучным обязывающим голосом, - я полностью понимаю мотивы ва­ших действий. Он успокаивающе поднял руку.
– Но я считаю честным призна­вать ответственность за то, что сделал. Я тоже национально настроенный чело­век, - сказал он.
– Я нет, - произнес Иве, сделал маленькую паузу и добавил: - а именно, я не люблю позволять потешаться надо мной, даже если это делает ваш Мюлльшиппе. Доктор Фукс, наморщив лоб, листал досье, потом передал документы асессору Матцу. Этот смешной человек, казалось, еще не достаточно вырос, что было тем более удивительно, что он достиг уже значительной длины. Когда Иве вошел в комнату, он согнулся в вежливом поклоне, и Иве ходил на допросы со все большим разочарованием. Вместо противников административ­ный аппарат выставлял против него хвастунов, болтунов и щенков, и должны были уже существовать ясные факты по составу преступления, чтобы сделать ситуацию для него опасной. Состав преступления был ясен, но эти люди не умели воспользоваться этим.
– Только признание может улучшить ваше поло­жение, - сказал председатель суда земли доктор Фукс.
– Где ваши улики? спро­сил тогда Иве, он сказал: - Вы хотите взвалить на меня бремя доказывания. Хорошо. Каждое из четырех изобличающих меня свидетельских показаний про­тиворечит трем другим. Каждое содержит противоречия и в самом себе. Вы мо­жете построить свой процесс против меня на основании только одного един­ственного показания, которое не содержит противоречий, - моего.
– Свидетель Люк, - сказал председатель суда земли, - видел вас.
– Свидетель Люк, - отве­тил Иве, - видел меня во время происшествия поблизости от места происше­ствия с пакетом, который он, естественно, только после этого самого происше­ствия посчитал подозрительным, и узнал через три недели. Что показал свиде­тель Люк под протокол? Я узнаю в Иверзене преступника. Он дает под протокол комбинацию, а не факт, относящийся к преступлению. Иве играл с разобранны­ми частями бомбы, которая была найдена у Графенштольца и лежала теперь на столе, служа вещественным доказательством. Он собирал ее с рассеянным вы­ражением лица.
– Вы умеете обходиться с бомбами, - сказал председатель суда земли.
– А разве это бомба?
– спросил Иве, - я думал, что это радиоприемник. Он говорил, чего стоят эти свидетельские показания, вы знаете так же, как и я. Вы, как и я, знаете, что любого свидетеля можно очернить. Почему вы хотите моего признания? Потому что вы так же хорошо знаете, как и я, что у вас нет никаких доказательств, кроме тех, которые могу дать вам я. Но я не предостав­лю вам доказательств.
– Вы, как и я, - сказал доктор Фукс, - заинтересованы в выяснении положения вещей. Я, судя по тому, как выглядят обстоятельства, убежден в вашей виновности, вы убеждаете меня в обратном. Иве сказал, раз вы и так убеждены в моей вине, зачем тогда вы хотите от меня признаний? Чего вы добиваетесь от меня? Мужской гордости перед креслами судей? Но я боюсь, что оскорблю тем самым ваше понимание правосудия. Вы по праву рассматри­вали бы это как наглость. Председатель суда земли сказал, это ваша теория.
– Это моя теория, -сказал Иве, и вы позволите, чтобы я действовал согласно ей. Я требую улик, так как я знаю, что вы разучились находить улики. Нельзя ска­зать, что я считаю улики неопровержимым доказательством при любых обстоя­тельствах, но я не хочу играть в вашу игру, в эту странную игру с признанием как козырем, который освобождает вас от риска и от любой ответственности. Вы стоите за закон, я против. Итак, вы сознаетесь?
– быстро спросил председа­тель суда земли.
– Я ни в чем не сознаюсь, - сказал Иве еще быстрее и скло­нился вперед.
– Но я, по крайней мере, хочу чтобы с меня спрашивали за то, где я несу ответственность. И спрашивать так, этого вы не можете. В этом мое преимущество, и я им воспользуюсь. Даже если я бы сделал признание, это могло бы быть в приступе от отчаяния, могло бы даже произойти, чтобы изба­виться от ваших вечных расспросов, у вас в вашей практике было достаточно таких случаев! Вы знаете, как и я, что любое признание, будь оно вынужден­ным, данным под воздействием психологических или принудительных средств, или сделанным добровольно, немедленно отягощает состав преступления воз­растающей грудой опровергающих, не поддающихся учету факторов. Вы сами, да вы сами как просвещенный, либеральный, гуманный и патриотичный судья с современными идеями, - и Иве с наслаждением ощущал послевкусие каждого из своих слов, - позволили внести психологию в судебный процесс. Но истори­ческое задание психологии - перемалывать понятия и тезисы ценностей столе­тий, само по себе выполняет то развитие, которому она служит средством. Она упраздняет саму себя. О всяких Мюлльшиппе я не хочу говорить, но вы, вы и прокурор, и защитник, и эксперт, что вы еще оставляете от ваших собственных функций, что остается у вас в остатке от подсудимого, что остается у вас от за­кона? Медицинский советник сделал излишним судью, комиссар - прокурора, а у преступника в вашем процессе нет ни хорошей, ни плохой, а, вообще, нет ни­какой позиции. У председателя суда земли округлились глаза.
– У вас здесь по­зиция обвиняемого, - сказал он.
– То, что вы можете доказать, - ответил Иве, - разрушает доказательство: связь преступника с преступлением, виновностью или невиновностью; так как ваш психологический метод лишает эту связь ее неповторимой силы. Что бы обвиняемый сделал или не сделал, любой другой тоже должен был бы сделать или же не сделать. Поэтому вы требуете призна­ния. Ваш метод обесценил процесс, а процесс лишил закон мотивов. Примите мои уверения, что меня это радует. Председатель суда земли посмотрел на бом­бу, потом он осторожно посмотрел со стороны на Иве.
– Значит, вы анархист?
– спросил он. Иве немного помолчал.
– Нет, - сказал он безразлично, - я только хочу реформировать уголовный закон. Это совсем просто. Нужно включить в параграф 51 дополнение ... наказывается смертью. Председатель суда земли долго обдумывал, не стоит ли ему попросить судебного врача проверить душев­ное здоровье Иве. Но он воздержался от этого. При судебной проверке право­мерности нахождения обвиняемого под стражей он применил все средства, что­бы предотвратить освобождение Иве; это ему также и удалось, хотя доказа­тельства были действительно совсем скудные. Он, пожалуй, чувствовал, что в Иве скрывается основное звено всей тайны вокруг этих взрывов бомб, и Иве тоже видел, что судья чувствовал это. Председатель суда земли уже неодно­кратно участвовал в политических процессах, он привык к тому, что один обви­няемый изобличал другого. Но что оставалось тут у него кроме показаний этого комичного Графенштольца? Из ста двадцати арестованных, которых привел к нему этот господин Мюлльшиппе, ему пришлось освободить сто (и получить при этом разные неприятности со стороны Министерства внутренних дел), и предо­ставленный 1А материал не годился ни туда, и ни сюда. Даже если и не все молчали, как этот мрачный Клаус Хайм, то это были в целом, все же, действи­тельно неразговорчивые люди, и его тонко подготовленные моменты сюрпризов просто не срабатывали с этими крестьянами. У них была такая странная манера рассматривать его, когда он их уже совсем близко подводил к подготовленной для них ловушке. У него всегда было чувство, что они, в принципе, смеялись над ним. Процесс забуксовал всюду. Сверху торопили, так как повсюду уже звучали голоса, указывавшие на то, что процесс незаконен. В действительно­сти, доктор Фукс знал так же хорошо, как и правительство, что ответственным был не Берлин, а Альтона; только взрыв у Рейхстага мог оправдывать концен­трацию расследования в столице, но как раз это покушение и оставалось абсо­лютно невыясненным. Этот Иверзен, думал председатель суда земли. Но этот Иверзен сказал, покажите мне противоречие в моих показаниях, и если вы по­кажете мне хоть одно, то черт бы меня побрал, если я не смогу его убедительно объяснить. Иве не только затягивал каждый допрос, но и превращал его в сме­хотворный. Он не отрицал, но он и не соглашался, он оставлял открытым. Ваш след ошибочен, - говорил он доктору Фуксу, чем дольше вы идете по нему, тем больше стирается настоящий след. Как раз в этом председатель суда земли ему не верил; его несчастьем в этом процессе было то, что всегда там, где лежала правда, он не верил в нее. Он вгрызался в отдельные пункты, настойчиво как крестьяне, и он не продвигался вперед. Свидетели снова отпадали в том же по­рядке, в котором они поднимались; и у комиссара уголовной полиции Мюлль- шиппе были все основания, чтобы с многозначительным жестом указывать на юстицию и с усердием набрасываться на новое дело. Спустя шесть месяцев по­сле ареста Иве, хотя он все еще оставался под обвинением, был освобожден, в то же время процесс был перенесен в Альтону. Клаус Хайм оставался по- прежнему в заключении. Клауса Хайма должны были осудить; и согласно зако­ну о взрывчатых веществах минимальным наказанием было пять лет тюрьмы. Старик Райманн, который посещал своего арестованного сына, ожидал Иве пе­ред воротами тюрьмы. Он стоял, большой, в синей кепке на седых, лежащих прядями волосах, с толстой палкой в руке, перед железной калиткой и непо­движно глядел вдоль серой, обточенной улицы. Острие его палки вонзалось в скользкую грязно-черную землю, которая в маленьком освобожденном от бу­лыжника четырехугольнике мостовой оставляла жалкое питание как будто об­грызенному кислотами дереву с голыми, блестящими от влаги ветвями. Ну, вот и ты тут, - просто сказал старик Райманн, когда Иве вышел из ворот. Он принял у него некоторые из тех смешных, до упора набитых и неловко перевязанных картонных коробок, содержащих все пожитки Иве. Они шли вдоль высоких, мрачных фасадов домов, спокойным, широким шагом, как они маршировали по уложенной клинкерным кирпичом дороге среди болотистой почвы маршей. Иве, глаза которого еще щурились после серых стен камеры, видел людей, протис­кивавшихся мимо него, деревья, машины и автобусы как тени, плоские как фи­гуры в фильме; он слышал, его слух был еще в напряжении от внимательного прислушивания к важным звукам тюрьмы, шум улицы, как необычно жесткие и холодные раскаты, из которых автомобильные гудки выделялись как яркие ис­кры. Он был не удрученным, как он, пожалуй, думал в долгие ночные часы в камере, скорее опасным и волнующе пустым, и готовым принять всеми порами. Он вдыхал поднятым носом резкий запах города и невольно поддавался тому же поспешному уверенному ходу, как девушка в тонком пальто, проскользнувшая мимо на стучащих каблучках, утонченно и обезличенно. Он посмотрел на своего провожатого, и внезапно под холодным, бледным солнцем ранней весны горо­да, плодородная почва маршей показалась ему чужой и далекой; издалека до­носился до него также и голос старого Райманна, который спокойными фразами в своей манере рассказывал ему о движении. Я говорил с Хамкенсом о тебе, - сказал он, - ведь Хамкенса они снова должны будут освободить через несколь­ко недель - и у нас есть задание для тебя. С бомбами, конечно, уже больше ни­чего не выйдет, - сказал он, и сильно ударил палкой по мостовой. Не то, что я думаю, что это было зря. Тот, кто многого хочет, тот должен многим рисковать, и во всей своей жизни никогда не боялся риска. Мой мальчик и Хайм, и другие, это не глупые школьники, которые не знали, что они делают. Это нам помогло, и теперь это больше не может помочь. Там еще процесс в Ноймюнстере, которо­го я не боюсь, и если не выйдет все гладко в Альтоне, то, все же, у нас есть до­статочно средств, чтобы рано или поздно привести дело в порядок. В Восточной Пруссии это теперь тоже, кажется, продвигается; все это начинается, и для все­го этого газета, какой бы она теперь ни была, также может сгодиться.
– Верстка ужасна, - сказал Иве и рассердился.
– Я знаю, - сказал старый Райманн, - не все в порядке, и склоки тоже есть, но склоки ведь есть всегда. Но движение все же держится, и теперь все зависит от того, у кого больше выдержка. Они уже приходили к нам со своими шарлатанствами, и это еще пока самая большая опасность, но до тех пор пока мы там, Хамкенс и другие и я, они нас не подку­пят.
– Ты нужен нам, Иве, - сказал старый Райманн и внезапно толкнул его картонной коробкой, и Иве произнес с пересохшим горлом: - Клаус Хайм. Кре­стьянин повернулся к нему всем лицом и рассматривал его своими светлыми глазами: - Что ты будешь делать? Я говорил с Клаусом Хаймом. Он не тот чело­век, который убежит, и не тот человек, который просит пощады.
– Нет, нет, - сказал Иве, - мы должны его вытащить.
– То, что удалось коммунистам с их Максом Хольцем, то, пожалуй, могло бы получиться и у нас. Он собрался с ду­хом и сказал, - я остаюсь в городе. Он поспешно заговорил дальше.
– Прежде всего нужны обсуждения с адвокатами, потом я хочу обрабатывать прессу; я буду брать помощь там, где она представляется. Конечно, Хайм никогда не ска­жет, что он невиновен, и еще самое худшее, что у них в его лице есть в руках залог, которым они могут манить нас. Этого не должно быть, и он сам не захо­чет этого. Нужно придумать что-то другое. И есть еще кое-что... Одно следует из другого, - сказал старик Райманн, - мы знаем это, я не хочу сказать, что нам нужно много друзей, но чем больше наносится удар другой стороной, тем быст­рее и мы приближаемся к цели. Это так, - сказал Иве и развернул свой план. Они беседовали осторожно, как они привыкли, но Иве разгорячился в разгово­ре, так как он чувствовал, чего хотели от него крестьяне, и он также чувство­вал, что они боялись, что он мог понять это неправильно, и потому он старался своим тоном и мнением объяснить старику Райманну, что он все хорошо пони­мает, и что для него тоже это расставание не было расставанием.
– Я ведь не крестьянин, - сказал он, - и вы знаете, почему я стоял на вашей стороне, ниче­го не изменилось; - ничего не меняется, - сразу сказал крестьянин, и еще раз:

– мы нуждаемся в тебе, Иве, и с какой бы стороны ты ни пришел к нам, если ты придешь, мы знаем тебя, и, конечно, ты из всего того, что нужно делать, вы­брал себе самую горькую часть. Я открыто тебе скажу, уже было несколько ум­ников, они интриговали против тебя, и Хамкенс уже думал, что тебе лучше бы­ло бы принять газету в Силезии, но это все не то, ты для нас более важен в го­роде, чем там внизу, и ты принесешь нам больше пользы, если ты останешься хозяином самого себя, так, как дела обстоят теперь. Но обстоятельства сложи­лись так, что из движения, все же, получилось что-то вроде организации, вовсе не зарегистрированный союз с секретарем и казначеем, однако что-то вроде организации с ограниченными целями и твердыми границами, так как иначе нельзя было подстегнуть движение. Нам очень не хватает Клауса Хайма, - ска­зал старик Райманн, но теперь это никак не поможет, все же, все как-то успеет­ся. Они двигались молча, по громким, тесным улицам, мимо трескающихся фа­садов и грязных дворов, над голыми, огромными мостами, под закопченными мостами городской железной дороги, которые дрожали, и их балки стонали, ко­гда поезда с грохотом катились по ним. Райманн не смотрел ни налево, ни направо, он упрямо шагал своей дорогой, ого, - сказал он машине, которая пронеслась мимо него, едва не задев его рукав, и когда они стояли перед до­мом, в котором он жил - он жил у одного из своих зятьев, профессора Берлин­ского университета - длинной вытянутой новостройкой с прямыми, низкими ря­дами окон и встроенными балконами, он постучал палкой по карнизу, мертвый,

– сказал он, бетон, это не живой камень, который дышит, и посмотрел укориз­ненно на Иве. Следующим утром они расстались. Однако было первое апреля, и вахтер ратуши подумал, что над ним смеются, когда один молодой человек за­шел в его швейцарскую и потребовал работы.
– Здесь нет работы, - сказал он грубо и вытолкнул человека за дверь; он вышел еще на несколько шагов за во­рота, чтобы посмотреть вслед уходящему, тут зазвонил телефон, он должен был вернуться в здание. Он отправился в путь, и когда он снова зашел в свою швейцарскую, которую он в спешке позабыл запереть, то нашел за дверью про­долговатую посылку. Он поднял ее и немного потряс, посмотрел со всех сторон и хотел уже открыть, когда услышал странное тиканье. Он насторожился и при­слушался, потом прижал ухо к боковой стенке коробочки. Внезапно он содрог­нулся всем телом, кровь, казалось, как бы подстегиваемая электрическим током прилила к кончикам пальцев и согрела все его дрожащее тело. Он, затаив ды­хание, положил посылку на стол, снова схватил ее, и побежал, вырвался из швейцарской, далеко протянув вперед руки с посылкой, выбежал через ворота на улицу, посередине улицы и положил ее там. Через пять минут примчался специальный отряд, скоростные автомобили полиции носились вокруг, звенели и гудели машины пожарной охраны. Улица была темной от собравшихся людей.

– Что случилось?
– спрашивали приходящие, полицейские выпрыгивали из ма­шин и отцепляли свои резиновые дубинки.
– Бомба, - говорили все, пожарные кружили вокруг продолговатой черной штуковины, одиноко лежащей на сво­бодном месте на улице.
– Проходите, проходите, - говорили полицейские и пе­рекрыли улицу, так что никто не мог проходить; господин Мюлльшиппе уже был на месте. Господин Мюлльшиппе ждал эксперта.
– Бомба, - сказал он господам из прессы. Трамвайные вагоны, автомобили накапливались, старший лейтенант Бродерманн из охранной полиции по телефону просил подкреплений.
– Назад,

– говорили там, и черная жесткая шляпа сгибалась под ударом резиновой ду­бинки. Бомба, - ликовали жители Берлина и играли шляпой в футбол. Тут при­была машина господина заместителя начальника полиции, на радиаторе белый флажок с полицейской звездой. Назад, - закричали там, и эксперт приблизился в развевающемся пальто. Довольно долго над местом царило молчание. Все глаза были направлены на мужчину, который осторожно склонился над предме­том. Потом мужчина поднялся. Радостный шепот облегчения пронесся по рядам.

– Господа, - сказал репортерам комиссар уголовной полиции, исследование господина полицейского эксперта, который только что обезвредил бомбу, абсо­лютно точно доказало, что в данной массе взрывчатки содержатся те же состав­ные части, которые использовались при взрывах бомб в Шлезвиг-Гольштейне. Репортеры спешно записывали, и газеты опубликовали это под большим заго­ловком. Судебный эксперт прибыл слишком поздно. Толпа давно уже рассея­лась, полиция, пожарная команда уже отъехала, господин Мюлльшиппе по те­лефону созвонился с Министерством внутренних дел, когда судебный эксперт установил, что взрывная масса бомбы состояла из садовой земли, из простой черной, жирной садовой земли, происхождение которой из Шлезвиг-Гольштейна сложно было бы доказать. Иве вечером на следующий день прочел это опро­вержение мелким шрифтом, стоя перед киоском, в котором он себе купил газе­ту. Продавец соленых палочек с тмином, который возле него хриплым голосом расхваливал свой товар, легко похлопал ему по плечу.
– Хиннерк!
– удивленно воскликнул Иве.
– Меня зовут Эмиль, - сказал Хиннерк, показывая на сообще­ние в газете.
– Чтобы отвыкнуть, - сказал он, - так движется мир; так от лоша­ди переходят к собаке, от динамита к земле из сада.

Поделиться:
Популярные книги

Идеальный мир для Лекаря 14

Сапфир Олег
14. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 14

Месть за измену

Кофф Натализа
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Месть за измену

Неудержимый. Книга XX

Боярский Андрей
20. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XX

И только смерть разлучит нас

Зика Натаэль
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
И только смерть разлучит нас

Идеальный мир для Лекаря 25

Сапфир Олег
25. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 25

Элита элит

Злотников Роман Валерьевич
1. Элита элит
Фантастика:
боевая фантастика
8.93
рейтинг книги
Элита элит

"Фантастика 2024-161". Компиляция. Книги 1-29

Блэк Петр
Фантастика 2024. Компиляция
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Фантастика 2024-161. Компиляция. Книги 1-29

Кодекс Крови. Книга II

Борзых М.
2. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга II

Полковник Империи

Ланцов Михаил Алексеевич
3. Безумный Макс
Фантастика:
альтернативная история
6.58
рейтинг книги
Полковник Империи

Часовое имя

Щерба Наталья Васильевна
4. Часодеи
Детские:
детская фантастика
9.56
рейтинг книги
Часовое имя

Новый Рал

Северный Лис
1. Рал!
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.70
рейтинг книги
Новый Рал

Санек 2

Седой Василий
2. Санек
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Санек 2

Красноармеец

Поселягин Владимир Геннадьевич
1. Красноармеец
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
4.60
рейтинг книги
Красноармеец

Я тебя не предавал

Бигси Анна
2. Ворон
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Я тебя не предавал