Города и годы. Братья
Шрифт:
— Масса удобств: есть и крючок, чтобы удавиться.
Два этих голоса расколовшейся сущности расслышал Никита в кратчайший момент, пока, пробегая по комнате, пять-шесть раз переставил ноги.
Верт лежал на полу, вдоль стены, головою к двери. Он вытянулся, точно солдат в строю. Нельзя было понять, как это произошло с ним.
Тогда все, что составляло лицевую, животную сущность Никиты, отпрянуло назад. «Не может быть, не может быть», — клокотало в нем с возмущением. «Не может быть? — быстро спрашивало то, что стояло позади. — Почему же ты шарахнулся, будто лошадь, которую привели убрать с дороги падаль? Лучше
— Возьмем, — сказал он товарищу, заставляя себя нагнуться к Верту.
Он просунул ладони под его голову, охватил шею и поднял. Виолончелист взял Верта за ноги, в коленях.
И первое, что мелькнуло в сознании Никиты, едва он, спиною вперед, начал протискиваться в дверь: тело Верта было чрезмерно тяжело. И сейчас же, одно за другим: как стеклянно холодна его шея! Как прямы опустившиеся руки!
И — в негодующем отчаянии: обман! ложь! омерзительное притворство! Этот несчастный притворяется!
И вот Верт не положен, а брошен, кинут на пол, подле кровати: Никита со злобой рознял свои руки, и затылок Верта глухо стукнулся о гладкую половицу. И когда Никита распрямился и легкая струйка воздуха взлетела за его лицом с пола, он поймал в этой струйке чуть уловимый тонко-пряный запах тлена.
Тогда исчезла раздвоенность его существа, и молниеносно быстро всего Никиту — от ступней до кончиков волос — поразил страх.
Верт сдержанно усмехался, поджав сузившиеся лиловые губы, чуть-чуть показывая розовый язычок, по-детски подняв волосатые брови, и желтым хвостом торчал под его подбородком оборвавшийся ремень.
Никита опустил руку, чтобы растянуть петлю ремня (это был ремень от портпледа, и петля сидела, как на портпледе, только поуже: конец ремня был вдет в пряжку), но едва ощутил стеклянный холод Вертова подбородка, отдернул руку.
— Трогать нельзя, — деревянным тоном сказал виолончелист, — нужно сохранить картину для следствия.
— Картина, картина! — вскрикнул Никита.
Голос подбодрил его, ему тут же захотелось крикнуть еще что-нибудь, но Верт лежал так неподвижно, так серьезна была его неподвижность, что голос Никиты пропал в глубине горла, и он опять содрогнулся от омерзительной мысли: неужели Верт притворился?
— Доктора, — вдруг решил кто-то за Никиту, и он схватился за это слово, почувствовав, как вместе с ним освобождающе пронеслось по его жилам тепло.
— Сейчас же за доктором! Я побежал за доктором!..
Он несся в темноте улиц, с усилием припоминая, откуда взялась у него трубка (он иногда курил папиросы), и прилаживаясь удобней захватить жесткий мундштук зубами. Ему было жарко, он часто подергивал лопатками, чтобы отстала от спины приклеившаяся сорочка.
— Несчастье! — задохнувшись, пробормотал он, вбегая в участок. — Случилось несчастье! Где дежурный врач?
Шуцман, застегивая серебряные пуговицы мундира, вышел из-за ширмы и, позевывая, спокойно выслушал Никиту.
— Вы говорите — повесился, — произнес он раздельно и негромко, — значит, умер. Но если умер, тогда зачем вам врач? Ступайте домой, я приведу все в порядок.
О каком порядке могла быть речь? Надо было спешить, торопиться, бежать, непременно в жару и холоде, раскуривая трубку десятками гаснущих спичек, пощелкивая зубами по жесткому, холодному мундштуку,
Но какая неподвижность! Лежать так прямо, по линейке протянув прекрасно сложенный корпус, как перед решающим смотром выпятить грудь, прижать руки к бедрам и сдержанно усмехаться — неужели вечно, вечно усмехаться, до нетления, лиловыми сузившимися губами? — недвижно, абсолютно недвижно! И какая пошлая, трусливая мысль: притворился!
В оцепенении Никита дождался у себя в комнате тонка.
Пришел полицейский секретарь — низенький смуглый человек, недовольный, что его подняли с постели. Не нагибаясь, пренебрежительно оглядел Верта, по том вышел на веранду и посмотрел на оборванный конец ремня под потолком. Подойдя к столу, он взял двумя пальцами аккуратно обрезанный клочок бумаги, лежавший на видном месте.
Странно, что этого клочка прежде никто не заметил.
Никита заглянул через плечо полицейского.
На клочке очень ровно было написано:
«Прощайте, Карев, благодарю вас за шахматы. Вы понимаете, дело не в альте, а в скрипке.
Какой-то душный колпак опустился на голову Никиты. Он упал бы, но позади него, у кровати, в неподвижности лежал Верт.
Полицейский, обернувшись, спросил:
— Wer ist Kareff? [39]
39
Кто Карев? (нем.)
— Я, — отозвался Никита.
— Wi war’s? [40] — произнес сквозь зубы полицейский, бросая бумажку на стол.
Виолончелист рассказал ему главное. Он слушал, не перебивая и блуждая взглядом по стенам. Верта он не замечал больше.
— Es ist klar [41] , — сказал он, когда рассказ был окончен. — Но ведь профессор был прав: альтисты зарабатывают лучше скрипачей…
Он недоуменно подергал маленьким пальцем струны скрипки, лежавшей тут же, на столе, и спросил:
40
Как это было? (нем.)
41
Ясно (нем.).
— Это — его?.. Квинта спустила, — добавил он, как будто ожидая комплимента.
Ему никто не ответил.
— Я пришлю людей, — сказал он, уходя.
Спустя час, на рассвете, пришли люди. Это были рассыльные в красных фуражках, понурые существа, часами сосавшие трубки подле вокзалов и кафе. Они внесли прямоугольный длинный ящик с железными ручками, подняли Верта и попробовали уложить его в ящик. Но Верт вырос не по мерке. Тогда рассыльные согнули ему ноги. Они подсунули под сгибы колен крышку ящика ребром, и один из них навалился Верту на ступни. Ноги его сгибались медленно и туго. Он вошел в ящик, и посыльные в красных фуражках вынесли его на лестницу, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить квартирантов.