Города и годы
Шрифт:
Тоска взбалтывалась изредка приездом новой [303] партии пленных. Тогда начинались долгие расспросы, потом — издевка:
— Ишь ты, раскатились! Подай им сразу Расею! Нет, ты, братишка, покорми сперва польскую вошку, а потом посмотрим. Может, ты до Расеи окочуришься?
— Это ты сюда попал, как на запоины. Не успел чихнуть — ан у немца на ферме. А назад — шалишь!..
— А ты как попал, на лафете, что ль?
— Вместе нам с тобой, браток, харю били!
— До Расеи далеко, не доскачешь. Кругом теперь немецкие владения, поляк нынче под немцем ходит.
— Паршивая
Понемногу примирялись, привыкали друг к другу, ждали новых партий.
Раза два в неделю прогоняли с востока толпы поляков и евреев — оборванных, грязных, забранных штыками конвоя, как решеткой. Сквозь решетку видны были затравленные глаза и челюсти, которые вечно двигались, точно жевали жвачку.
— Почернел совсем народишка, подгнил.
— Этим теперь каюк, братишки. Гонят их в самую Рейну, уголь копать, в шахту. Шахта там глубиной двадцать верст, целый день ехать. Жар там, в Рейне в этой, такой, что яйца печь можно. Очень понятно, потому уголь все время горит.
— Наших, которых угнали туда, чтой-то не видно.
— Каюк! Потому невозможно — огонь.
— Врешь ты, парнишка, я сам в шахте был, ничего такого нету.
— Ты где был? Где? Может, ты у нас на Дону [304] был? А я тебе говорю про Рейну. Француз у немца шахты забрал, а немцу без угля каюк. Вот он и ушел в землю, в Рейну. На такое дело своего брата он ставить жалеет, а гонит туда всяких пролетариев, нашу публику тоже, если не калечная. Я, братишка, верно говорю!
Те, которых гнали с востока, дрожали, точно от стужи, жалко смотрели, как пленные жуют вареные бураки, и вместе с ними двигали челюстями, облизывали сухие губы. Но их не держали подолгу и угоняли дальше на запад.
В партии, прибывшей в день отъезда эшелона, были Андрей и Федор Лепендин.
Андрея и с ним троих гражданских пленных встретили молчаньем.
Лепендин сразу освоился, засновал между калек, нашел земляка.
— Нас-то? Нас? — говорил он, поскрипывая своим лукошком и стуча уключинками. — Нас сразу двинут, помяни мое слово!
— Разве тебя двинут, голосистого. А мы тут почитай месяц по полу мызгаемся.
— Помяни мое слово! Сразу! Конец, браток, нашей юдоли, кончено! Было, да кобыла раздавила. Теперь приедем мы домой, земли у нас вдосталь, какую хочешь, такую и бери. Кому лугов надо, кому леса, кому под пахоту — сколько надобно, по справедливости. Работай, живи, хозяйствуй, сук тебе в ноздрю!
— Да на кой тебе, безногому, земля-то?
— От дура! Да как же ты сказать так можешь, на что земля? Ты крестьянин иль мастеровой какой?
— Мы пензенски.
— Толстопятый! Сразу видать. Как же теперь без земли крестьянину? [305]
— А как же ты на заднице пахать-то будешь, без ног?
— От дура! Зачем мне пахать! Лепендин затеребил своего земляка:
— Скажи ему, толстопятому, что у нас в Саньшине, в Ручьях, скажи!
— Мы семидольски, — сказал земляк, — у нас больше ягода, сады, огород тоже, ну и пахота мал-мала...
— Эх! — схватился за голову Лепендин. — Эх, брат! Какая у нас сила ягоды! Вишняка у нас — прямо туча! Сливы, там, торона — свиньи не жрут,
— А какой яблок! — заволновался земляк. — Яблок тоже яблоку розь. У нас яблок — ударь его мал-мала, а на ём чуть пятнышко; положи на божницу — он с этим пятнышком так и прозимует.
— Не сгниет? — спросил лупоглазый парнишка.
— Ни боже мой, никогда не сгниет! — подхватил Лепендин и понесся: — Яблок прямо железный, нипочем! Ну, да ведь и сорта у нас! Царский там шип или сквозное, боровинка, апорт.
— Баргамот есть? — спросил парнишка.
— Баргамот-дулю у нас не едят. Это вроде бурака, в месиво больше употребляют.
— Нам бы здесь баргамоту подмешали, — засмеялся кто-то. [306]
— Здесь подмешают!
Парнишка грустно вздохнул.
— А наши места степные, жаркие, все палит.
— Жара, если мал-мала, тоже на пользу, — отозвался семидолец.
— Ничего, браток, не тоскуй, валяй к нам, на грядки, — сказал Лепендин. — Земли теперь вволю, сам выбирай, сколько влезет. Не нравится — ушел. Понравилось — употребляй подо что желаешь. Я, скажем, без ног остался через войну. Зато я к огороду приспособлен. Работа тяжола, баба и та не выносит. А мне что? У меня рука на пол-аршина в землю ушла, а я спины не согнул. Лафа!
— Ишь веселый!
— А что плакать? Эх, милый, домой едем, на волю вольную, крестьянскую!
— Ктой-то с вашей партией, стрюцкие-то?
— Цивильные.
— Господа?
«Как сказать? — подумал Лепендин. — Образованные, это верно. Однако ничего...»
— У нас, говорят, теперь их нету.
— Не то чтобы не было, ну а к крестьянству не касаются.
— Та-ак.
Лепендин привез с собою удачу: к вечеру составили эшелон, приступили к посадке.
Рядом с Андреем устроился громадный бородач в овчинном полушубке и шапке. Он был нескладен в необычном своем одеянье, среди потрепанных гимнастерок и фуражек. Волосы его и мощная русая борода завивались спиральками, как сосновая стружка, лицо было странно маленьким, в этой гуще волос, прозрачные веки наполовину затягивали горящие черные глазки. Мужик был очень высок, и плечи его катились широкими отлогостя-[307]ми, но он с трудом держался на ногах и сразу, как вошел в вагон, вытянулся на лавке, подложив под голову полушубок и спрятав под него шапку.
— Хворый, что ль? — спросил Лепендин, когда разместились и он закачался по вагону, осматривая соседей и заводя разговор.
Мужик, вздыхая, поднял плоскую грудь, она заскрипела, как изодранные мехи, и он показал на нее пальцем.
— А-а, — сказал Лепендин, — грудью хвораешь, понимаю...
— Кровью харкаю, — проговорил мужик тоненьким голоском, какого нельзя было ждать от его роста, плеч, буйной богатырской бороды.
— Ни-че-го! — беззаботно протянул Лепендин. — Это у тебя от неволи. Как приедешь домой, так живо пройдет. Ты как попал-то?