Городок, что зовется Гармони
Шрифт:
Сестра Робертс ходит печальная. С утра пришла бледная, с красными глазами. После обхода, когда она разносила таблетки, я спросила шепотом, чтобы никто больше не услышал:
– Что-нибудь случилось?
Она улыбнулась, чуть заметно пожала плечами и коротко ответила:
– Дела сердечные.
Впрочем, Марта ее развеселила – как и всю палату, сама того не желая. Сестра Робертс собралась ей сделать укол, а Марта огрызнулась:
– Ненавижу уколы.
Сестра Робертс ответила ласково, но твердо:
– Понимаю, ну а кто их любит?
– Я их ненавижу сильнее, чем все другие, – заявила Марта: – Терпеть не могу, когда в меня тычут всякими
Сестра Робертс так и покатилась со смеху, чуть не задохнулась, пришлось ей сесть на кровать. Но укол Марте она все-таки сделала. Марта долго дулась, ну как ребенок, честное слово. Целых полчаса молчала. Я прямо-таки вздохнула свободно. Почаще бы ей уколы делали, по три раза в день – самое то.
Вчера она спросила, как моя фамилия.
– Элизабет… А как дальше?
Меня кольнула тревога, когда я назвала свою фамилию. Мы с ней примерно одного возраста, но с тех пор уже тридцать лет прошло, вдобавок она с севера, из какой-то глухомани, в те времена газет там, наверное, не было. Так или иначе, она не догадалась, кто я.
После обеда, в час посещений, молоденькую миссис Дюбуа, которая лежит рядом с миссис Кокс, прямо напротив меня, навестил муж с двумя детьми. Младшему на вид года полтора, он не так давно научился ходить, а старшему, думаю, ближе к трем. Оба кареглазые, с чудесной оливковой кожей, все в мать. Оба пришли в одинаковых свитерах в желто-синюю полоску и носились по палате, как два толстеньких шмеля. Мистер Дюбуа, ясное дело, работает и приводить их может только по выходным. Его жене можно посочувствовать – она так редко видит детей, а они так быстро растут, что ни день меняются. Она здесь лежит уже три месяца, бедняжка, – операция на позвоночнике.
Отец очень хорошо с ними ладит, любо-дорого смотреть. Их матери не разрешают вставать, разве что голову приподнять, и отец берет их на руки, сажает к ней на кровать, а она их гладит по щечкам, по волосам, повторяет, какие они чудесные, как она их любит и скучает без них.
Она старается сдерживать слезы, но не всегда удается, и малыши тогда, разумеется, тоже плачут, и приходится отцу их ссаживать с кровати на пол. На такой случай у него всегда припасен пакет игрушек, и они быстро успокаиваются. Даже, пожалуй, слишком быстро. Боюсь, как бы их мать не подумала, что они от нее отвыкли.
Зато вся палата радуется их приходу. Есть что-то бесконечно трогательное в юных существах.
Пока малыши здесь, я могу на них смотреть почти без грусти. А когда они уходят, сразу накатывают воспоминания, порой очень живые. Одно возвращается постоянно, по накатанной дорожке. Я стою на кухне возле раковины, полощу малярные кисти. Мне тридцать пять, на мне старая юбка и твоя рубашка с протертым воротом. Кажется,
Воспитателем в детском саду я уже не работаю. Я скучаю по своим подопечным, но не расстраиваюсь, что пришлось уйти, я так счастлива, что мне вообще не до огорчений. Спустя три года отчаянных попыток – наконец! – врач подтвердил, что я беременна, на пятом месяце. По утрам меня уже не тошнит, и меня переполняет радость, не знаю, куда девать силы. Ты человек осторожный (а иногда даже чрезмерно меня опекаешь), боишься, как бы я не перетрудилась, и ради твоего спокойствия я разрешила тебе побелить потолок.
И вот погожим весенним днем я стою на кухне возле раковины, радуюсь ласковому ветерку, что дует в раскрытое окно, смотрю, как течет с кисти бледно-желтый ручеек; я безмерно, несказанно счастлива, так счастлива, что не сразу замечаю, как что-то стекает по ноге.
Первая наша утрата. В понедельник, второго апреля 1934-го, в четвертом часу дня, мы потеряли нашего первенца.
Не хочу больше об этом вспоминать, любимый. Буду лучше думать о Лайаме. Помнишь тот день, когда мы с ним познакомились? Двадцать четвертое августа 1940-го. В тот день упали бомбы на Лондон. По вечерам мы слушали Би-би-си, и новости становились день ото дня мрачнее.
Помню твое напряженное лицо, когда ты сидел в кресле, наклонившись поближе к приемнику, чтобы ничего не пропустить. Увы, поддержки от меня в те дни было мало. До сих пор чувствую вину перед тобой. Мои собственные горести заслонили от меня все остальное.
Но вернемся к Лайаму. Ральф Кейн тогда только что приехал в Гуэлф – из Куинса, по-моему. Кажется, ты ему помог устроиться на работу, не помню точно. То ли ты ему сказал, что соседний дом продается, то ли они по случайному совпадению поселились с нами рядом – этого я тоже не помню. Зато врезалось в память, как ты сказал, что у него есть жена и, кажется, дети.
Я была тогда не в себе. Полтора месяца назад случился пятый выкидыш, на этот раз на позднем сроке, почти шесть месяцев. Мне дали подержать на руках нашего малыша – нашего сына, – а потом унесли. Он боролся за жизнь, но был обречен.
Я подсматривала из-за занавески в гостиной, как Кейны въезжают в дом, – вот до чего дошло! Можно подумать, от одного взгляда на чужих детей я рассыпалась бы на куски. Наши дома разделял пустырь в сотню ярдов, лиц на таком расстоянии было не разглядеть, я увидела только, что детей трое – две девочки и мальчик. Смотреть на них было невыносимо больно, но и отвести взгляд я тоже не могла.
Из вежливости следовало зайти поприветствовать новых соседей, но это было выше моих сил. Ты пошел один, когда вернулся с работы. Конечно же, сказал им, что я нездорова, и это была чистая правда.
Но на другой день ты стал меня уговаривать позвать их в выходные на чашку чая или бокал лимонада:
– Ничего не поделаешь, Элизабет. Они нам соседи, а Ральф мой будущий коллега, нельзя делать вид, будто их не существует.
– А вдруг я при них расплачусь? – спросила я со слезами на глазах. – Вдруг расплачусь и не смогу успокоиться? – Рыдала я по несколько раз на дню и ничего не могла с собой поделать.