Горячая купель
Шрифт:
— Прекрасно. Прямо слышу, как заживает рана под неослабным вниманием медицины.
Верочка не сразу поняла намек Батова. Дело в том, что минутой назад от него вышла Зина. Она просидела в палате все время, пока Верочка ходила в роту.
— Что во сне видел?
— Ничего, потому что не спал ночью. Я ведь дежурил по полку.
— А ноги у тебя здоровы, Алеша? Плясать ты можешь?
Батов насторожился. Он хорошо знал, в каких случаях предлагают плясать.
— Что ты сказала?
— Пля-сать ты можешь? — рассмеялась она.
— Могу, но за что?
— А вот за это!
Расстегнув
— Покажи адрес, хотя бы из своих рук.
Верочка приблизила треугольник к его глазам. Напрягая в сумерках зрение, он прочитал обратный адрес, долго не мог разобрать подпись.
— Нет, Верочка, — сказал он потеплевшим голосом, — за это письмо я не буду плясать... А если можно — лучше поцелую.
Батов здоровой рукой легонько привлек ее к себе. Верочка, будто испугавшись, медленно, с остановками, склонилась над его лицом, прикоснулась губами к его губам.
За дверью послышались негромкие шаркающие шаги — она торопливо отшатнулась от Батова, присела на стул.
— Что ты испугалась? — серьезно спросил Батов. — Разве ты сделала что-нибудь плохое? Обманула кого-нибудь?
— Ле-ешенька, милый, — шепнула Верочка, зардевшись. И вдруг, напустив на себя шутливую серьезность, строго сказала: — Не забывайте, товарищ лейтенант, что вы — больной, находитесь в лечебном учреждении, а я — медсестра, состою при исполнении...
— Хватит, хватит! — замахал рукой Батов. — Не надо даже в шутку так говорить. Сейчас мы — никто, мы просто самые счастливые на свете человеки... Принеси, славненькая, какой-нибудь свет, и мы все-таки прочитаем это письмо.
— За которое ты меня поцеловал? — погрустнев, спросила она.
— Верочка! — спохватился Батов. — Милый ты мой человек! Не сердись. Только не за письмо... Неси свет, сейчас все узнаешь.
Она принесла и поставила на тумбочку плошку, чиркнула зажигалкой, лежащей тут же, вместе с портсигаром Батова.
Он развернул письмо, написанное на двух тетрадных листах в клеточку, очень мелким, убористым почерком. Пробежал взглядом по первым строчкам, потом предложил:
— Хочешь, я буду читать вслух? Только — чур! Не обижаться и вопросов пока не задавать. Идет?
Верочка бездумно согласилась с поставленным условием, но после первых же прочитанных слов завертелась на стуле.
«Здравствуй, милый, любимый мой Алешенька! — писала полузабытая, далекая Лида. — Я еще надеюсь на то, что у тебя хватит терпения прочитать мое длинное письмо до конца. Умоляю тебя — прочитай, а потом делай со своей Лидой что хочешь». Она писала, что поняла и перечувствовала за эти годы столько, сколько другому не выпадает на всю жизнь, что она давно порвала с прошлым и наказана жизнью.
«К этому старому времени возврата больше нет. И ЕГО больше нет, посадили. А директорствует у нас присланный из района инвалид войны...»
Лида вспомнила и тот вечер, когда в последний раз сидели они под рябиной. Только в длинном письме не нашлось места рассказать,
Верочка тяжело вздыхала, покусывала губы, но ни разу не нарушила данного слова.
— Ну, простишь ты ей хоть как знакомому человеку? — было первым ее вопросом.
— Нет, Верочка! В таком прощении она не нуждается... — Он заглянул в письмо: — «Делай со своей Лидой что хочешь»... Видишь — «со своей»! А когда я считал ее своей, она ходила на тайные свидания с директором МТС, хотя у того была семья. — Алеша пристально посмотрел на Верочку и, встретив светлый открытый взгляд, безвольно опустил руку с письмом на одеяло, горько добавил: — И узнал я об этом в самый распоследний день перед уходом в армию...
И Батов рассказал обо всем, чем жил до сих пор. Ему хотелось по-настоящему исповедаться перед Верочкой, чтобы она знала его таким, как есть.
— Але-еша! — вдруг сказала Верочка, — А ведь я старше тебя больше, чем на год.
Сказала это так, словно в жизни ничего страшней этой разницы не было. Батов засмеялся, а она так же серьезно продолжала:
— У меня ведь тоже никого нет, Алеша. Из детского дома я. Знаешь, перед войной поступила в медтехникум, а учиться не смогла...
— Почему?
— Не могла я видеть кровь. Нанюхаюсь хлороформа — есть не могу. А если открытую рану увижу или гнойник какой — сразу стошнит. Один раз в анатомку ходили на практику, знакомились только. А там как раз экспертизу наводили одному убитому — так я после этого неделю в постели пролежала. Высохла — одни глаза остались да нос. Девчонки тогда Кащеем меня прозвали... Так и пришлось бросить техникум. А потом, уж в войну, поступила в медшколу. Ух, как боялась! А все равно поступила, потому что решила пойти на фронт. И тоже мучилась, да скрывала, чтобы из школы не отчислили. А когда поехали на фронт, вся моя душонка тряслась, да на народе все равно веселей. Целый эшелон нас, медичек, везли. Как-то перед утром налетели фашистские самолеты да как начали нас бомби-ить! От вагонов только щепки полетели. Как спичечные коробки, они с полотна-то соскакивают, убитых и раненых — сотни. Вот тут сразу весь мой страх как в воду канул. Подбежишь перевязывать ее, сердешную, а у нее нога или рука перебита, на сухожилиях болтается. Ножичком — чик, и хоть бы что! И откуда-то слова в это время самые хорошие берутся. Уговариваешь, успокаиваешь... Пока повязку сделаешь — смотришь, повеселел человек, ушел от смерти... А потом всякое было. В Данциге-то ведь я сначала в третий батальон попала. Пока добиралась из госпиталя, а тут сразу в бой — почти трое суток спать не пришлось. Ночью перевязываю связиста, а сама носом клюю. Увидел это комбат, схватил меня за шкирку, завел в дом да толкнул в какую-то комнатенку. Поспи, говорит, часок — здесь безопасно. Пощупала я ногой: кто-то спит — и тоже легла на пол. А утром проснулась, светло уж стало, смотрю — в середине между двумя убитыми фрицами лежу... И хоть бы...